Оказавшись наконец лицом к лицу и собираясь сравнивать, я был смущён неожиданным открытием – тем, что для сравнения не нашлось предмета: я не помнил своей внешности настолько, чтобы суметь разобрать её по чёрточкам: не знал на память, какие у меня уши, глаза, рот, не представлял себе, что особенного в губах, в улыбке, разве что мог назвать число коронок – но этого как раз и не требовалось. Обычно, бреясь, я видел в зеркале только свою кожу, причёсываясь – волосы, но не обращал внимания на их окрестности; весь облик целиком меня будто бы не интересовал, и я знал на память не эти ежедневные отражения, а лишь старые автопортреты. Но и среди них не было двух одинаковых.
– Вижу, вы не верите своей знакомой на слово, – заметил он, недовольный моим чересчур пристальным взглядом.
– Слово музы? – насмешливо вскричал я в ответ, одновременно спрашивая себя, имеет ли та, даже расставшись с поэтом, право на слова, и отвечая, что, увы, имеет, а если и не имела бы, то, всё равно, без её выдумок я – ничто, и двойник в этом случае тоже оказывается никем: нуль на нуль равно нулю, и тому же равен человек, вышедший из зеркала, в котором отражён. Никто, в котором никто не отражён. Подобия не всякий раз приходятся ко времени и ко двору, и тот, кто прочтёт у Борхеса, будто зеркала отвратительны, потому что умножают количество людей, пусть не спешит отвергнуть или опровергнуть эту необычную мысль. Я бы распространил её и на автопортреты.
Пейзаж в окне напротив
Поехав вечером в чайный магазин, в котором давно уже не бывал, Пётр поразился виду знакомой улицы – неубранной, с тёмными витринами и с чёрным бугристым льдом на тротуарах; была оттепель, и дикие автомобили окатывали зазевавшихся прохожих солёной жижей. Можно было подумать, что вместо центра столицы Петра занесло в глубокое захолустье. Собственно, нового в этом не было, он привык жить в опустившемся городе и словно бы не замечал ничего вокруг, но сейчас понял, что, уехав наконец навсегда, не станет тосковать об оставленном – напротив, будет гнать от себя воспоминания о здешней тоске, символом которой вполне может послужить эта бесснежная, чёрная Мясницкая; вообще, ему казалось, что в памяти останется только единственный образ – чернота. В перемены к лучшему больше не верилось, и от повседневной фантасмагории Пётр отдыхал лишь вечерами, в одиночестве, тем более, что из окон своей квартиры видел не городскую застройку, а парк, за старые деревья которого спускалось солнце; колдобины на дороге были неразличимы с его этажа. На подоконнике всегда лежал полевой бинокль, через который он часто смотрел на гуляющих детишек, а то и на девушек, не подозревающих, что за ними наблюдают издали. Пейзаж, однако, менялся, и со временем Пётр незаслуженно лишился своего невинного развлечения: внизу устроили какую – то возню, езду грузовиков и тракторов, размесили грязь, и мало – помалу, загородив собою и парк, и закаты, вообще – три четверти неба, перед окном поднялась стена бездарного здания.
Дом построили с досадной быстротою, и, скрываясь от нечаянных соглядатаев, Пётр жил теперь за спущенными шторами – не только когда ложился спать или когда приходили женщины, но и, особенно даже, если работал за письменным столом: при этом он не терпел ничьих взглядов. Прежде он, вставая поразмяться, непременно подходил к окну – отвлечься, помечтать, – но эту привычку пришлось оставить, оттого что новая стена, школярски расчерченная на квадраты с квадратными же дырами посередине, вызывала у него стойкое уныние, особенно в тёмное время, после того, как там дружно сдвигались занавески, за которыми не угадывалось больше никакого движения, так что впору было усомниться, живут ли там люди.
Они там жили, и однажды вечером Пётр, распахнув, при погашенной лампе, раму, увидел перед собою девушку. Свет у неё горел слабый, а расстояние было всё – таки приличным для невооружённого глаза, так что многие мелочи Петру пришлось домыслить, а другие остались неразгаданными, например, странно подвижный зелёный фон за девичьей спиной. Чтобы остаться незамеченным, он отступил в глубину комнаты, тогда как девушка принялась неторопливо снимать с себя одежду, всего – то состоявшую из трёх вещей – майки, джинсов и трусиков; сбросив последнее, она с удовольствием потянулась. Пётр отчаянно жалел, что за ненадобностью давно спрятал куда – то свой бинокль. Он стыдился того, что подглядывает, как мальчишка, но и отворачиваться от ослепительного портрета в интерьере казалось глупостью; впрочем, об интерьере он подумал с некоторой заминкой, заподозрив в общей картине какую – то несуразицу. Ему немедленно требовалась оптика, и Пётр лихорадочно называл в уме самые невозможные для хранения места, пока вдруг не вскрикнул, вспомнив: галошница! Он стремглав помчался в переднюю – бинокль и в самом деле покоился среди старой обуви.