Читаем Девки полностью

— Эй, Егор Лукич! Все люди на свете с самого начала нарождаются вовсе маленькими. Но это ничуть не мешает им быть впоследствии большими тураками и великими некодяями...

Сказал как отрезал. Все молчали.

— И не пить! — приказал он строго. — Первую рюмку ты хватаешь. Вторая рюмка тебя хватает. Не пить ни капли. Я серьезно. Иначе тружба наша врозь. Безобразие. Куда ни глянь — блюют. Фарвары. Пропьете остатки России.

Он остановился у двери, прямой, сухой, бритый, как актер, строгий, как тюремный надзиратель.

— Ухожу! Договорились. Теперь запоминайте раз и навсегда: Карл Карлович Шмидт у вас никогда не бывает. Везде и во всяком случае говорить так: не бывает. Тоброго здоровья.

Он ушел.

— Идите, пока не рассветало, — сказал остальным Канашев. — Да запомните, что вам говорил граф про выборы, про хлеб, про Советы. Ты, божья старушка, своих богомолок распустила на нет. Наглые стали. Мне Полушкин докладывал, приезжали две твоих болтушки к нам на мельницу: только и разговоров у них, что про командированных из города, которых уж больно ублажаете вы (Досифея опустила глаза). Оскоромились, видать, богомолки и треплют языками!..

— Ой, навет! Ой, клеплют напрасно. Слежу я и блюду их чистоту. Бережем себя строго.

— Да разве я о чистоте твоих девок беспокоюсь? Кому нужна эта драгоценность. Я разговоров опасаюсь.

— Ой, искушение! Явно ослепил клеветников наших дьявол. Псы еси смрадные! Какие наветы на девок! Ни на макову роснику правды нет...

— Пируй, да держи язык за зубами, — продолжал Канашев, не слушая ее. — Те командированные из губернии, может, наши верные друзья. А если узнают про это, да их по шее со своих должностей, да ревизии, да и к нам. Так от нас ото всех только пух полетит. Ладно еще, кроме своих, никого при тех разговорах не было. Притом замечу: не оставили они свои старые замашки — прежнюю жизнь хвалить: наше мнение такое — лучше этой жизни не было и нету. Поняла?

— Поняла, батюшка.

— То-то! Смотри в оба! И еще твои девки распространяют суеверие: будто бы утром поднялись они после перепою и глядь — на потолке следы сапог. Ну, решили — нечистая сила. По всему району разнесли, дуры оглашенные. А комсомольцы, когда ваши девицы пировали, вошли в скит, надели на ухват сапог, да им потолок и истыкали.

Досифея краснела, пыхтела, вздыхала.

— У них, монахинь чертохвостых, сроду гроша медного в руках не было. А ныне — заработок, артель, они — члены профсоюза губтекстиль. Пригреты, обуты, одеты, приголублены. Нет, еще воображают, заносятся. А чего воображать, когда волком шевельнет пальцем и все гнездо твое на воздухе. А из-за вас и на всех в волости мораль пойдет. Цепочка эта далеко потянет. По всей губернии... Иди!

— Не прогневайся, Егор Лукич. Все будет чин по чину. Уж скручу я этих девок, они у меня, кроме воды да черного хлеба, и знать-то ничего не будут...

Она отвесила смиренный поклон до земли:

— Прости, Лукич! Выпрямимся. Дело бабье, слаб сосуд.

Она вышла.

— Какое мне напутствие будет, Лукич? — спросил Вавила.

Канашев сказал строго:

— Подходу у вас нет к людям. Раньше церковь о бедных пеклась и около себя их утешала. И богатому легко было жить, когда бедный словом и подаянием утешен. Не кляузничала беднота, не лезла в мирские дела. Да, вспомянешь, были же пастыри на Руси! А нынче вы от бедных отрекаетесь. Вот люди и рассыпались, как зубья от бороны. Тот — туда, этот — сюда. Знали ли наши отцы радио, телефон, лампочку? А нынче с седыми волосами учатся. Не отвертишься от новой жизни, как ни брыкайся. Мужиков я крестьянами сейчас не считаю. Ни городской, ни деревенский он сейчас, черт его знает...

Он поправил лампадку у иконы. Посередине пола стоял Вавила Пудов и старался вникнуть в каждое слово. Канашев был для него столп мудрости и величия.

— Машина будет работать, а девки в лесочке финтить, — продолжал Канашев. — И замуж выйдет — будет финтить. Пропала деревня. Зачервивела. А зачервивеет деревня, пропал и город. Танцами сыт не будешь. Вся мразь оттуда. Бывало, в кожухах гуляли, в пестрядине[170], по десять лет шубы носили. А сейчас в плисах да в ситцах. Не успевают возить в кооперацию. Лаптей девки стыдятся. На шагреневые туфли целятся. Она готова жрать одну картошку, только бы вырядиться. Все сдвинулось. — Голос его стал, как иерихонская труба. — И только ты и все твои задохнулись в черном суеверии. Никакой науки не признаете. Ваша молодежь из церкви придет домой, знает одно — заливать в глотку. Вот она и бежит, девка, к Саньке Лютову. Видишь, я на старости лет газеты читаю.

— Лукич, уволь. Я газеты читать не стану. Я всю жизнь по библии.

Перейти на страницу:

Похожие книги