— Всю жизнь бумаги вы писали, Петр Петрович, на бумагах и споткнулись, — говорил Канашев. — Каждая роспись ваша у меня на учете. Да ежели бы их представить в ваш партийный комитет, ведь тогда вашего духу здесь через день бы не стало! Вот оно что. Бумага-то какова! Она слепа, бумага, без разбора каждого вяжет... Ею сгубить человека проще пареной репы.
— Ведь я их, расписки-то, в пьяном виде давал! Боже мой! — стонал Петр Петрович.
— В пьяном, точно. Но роспись силу от того не теряет, даже наоборот. Да, правду сказать, и не росписи это вовсе, а так себе, на лоскутках пометочки карандашиком: «Подарочек в сохранности получен, премного благодарен. Твой до гроба — Обертышев». Или «Самолучшая икорка твоя и жене и всем сродникам по нраву, а селедка произвела фурорт. Глубокий поклон. Твой Обертышев». А внизу ценнейшая пометочка: «С почтением П. Обер.». Не любитель ты фамилию сполна писать— «Обер.» и все тут! Но в этом самом «Обер.» — сила. Так что не по всей форме документы, росписи-то твои, валяющиеся бумажонки, но «Обер.» этот — большой для меня якорь. А у меня, милый, на каждой на бумажечке для аккурату число проставлено и количество предметов, посланных тебе, — полная бухгалтерия. Учет, доскональный учет. Никуда не денешься.
Канашев засмеялся дружелюбно, смехом победителя, а Петр Петрович спросил в тоске:
— Неужто всякий бумажный клочок ты на случай берег?
— Да как же, Петр Петрович, голубчик мой? Вы уставом загорожены, партейной книжкою, профсоюзом, судом загорожены, милицией, а нашему брату чем загородиться? Вот и измышляем.
— Чего же я сделать могу теперь, Егор Силыч? Обоим нам, пожалуй, западня. Против бедняцкой артели как пойдешь? Потеря, скажут, классового чутья.
— Пойти вам против Аннычевой артели ничего не стоит — только закон в другую сторону оберни. Недаром говорили: закон, что дышло, куда ни повернешь, туда и вышло. Во-первых, мельница теперь в частном владении не состоит...
— Как же это?
— Очень просто — у нас тоже артель организована.
Петр Петрович просиял, вскочил, стал бегать по комнате. Закричал:
— Гений! Ты — гений, Лукич! Дай тебя поцелую. Ну-ко, говори скорее, как организована.
— Организована по рангу. Мне в городе стоящие люди присоветовали: «Стар ты, имущество тебе не надобно — был бы кусок хлеба до гробовой доски, сын у тебя — растяпа, прокутит отцовское наследство, так передай-ко, слышь, заведение свое в артель середнякам и беднякам. Конечно, только формально, на факте останешься хозяином. Мало ли у нас в городе, — говорят, — таких заведений: шапочные мастерские, сапожные, пирожные... да мало ли». Так я и сделал. Сам теперь я только считаюсь член, а правит дело правление. Главным председателем мукомольной артели — Яков Полушкин, мой прежний засыпка. [Засыпка — работник на мельнице, ссыпающий зерно в помол.] Есть протокол.
Вдруг радость у Петра Петровича сменилась подозрением:
— Опоздано ведь, — сказал Петр Петрович, целиком поняв Канашева. — Анныч раньше на мельницу заявку дал.
— Ишь ты, резон какой... Вы — власть, вы все можете доказать.
Канашев вынул заявление и развернул его. В нем значилось: мукомольная артель организована давно из пятнадцати семей. Кроме того, в предстоящее лето артельщики переходят на общественную обработку земли по всей форме.
— Покайся там перед своими: лежала, мол, бумага в папке. Ты лучше все расскажешь, мастак на это... Стало быть, дело за тобой — отстоять наши бедняцкие и середняцкие выгоды.
Канашев опять победно заулыбался — и еще тоскливее стало Петру Петровичу.
— Пораньше малость надо бы...
— Близок локоть, да не укусишь, — строго ответил Канашев и встал.
Тогда Петр Петрович засуетился, положил заявление в портфель. Он все что-то говорил, то убеждая, то сожалея, то раскаиваясь, — и даже ростом стал как будто ниже.
— С Полушкиным пришлю той субботой крупки, — сказал на прощание Канашев. — Заморская у меня крупа. Все хвалят.
— Не надо бы, — ответил Петр Петрович нерешительно. — Не надо, увидят.
— Почему не надо? Совесть — вещь драгоценная, услуги ваши поэтому немаловажны. Жалованьишко у вас не ахти какое, прокормиться без приношений — хитро. Не ломайтесь.
— Ну ладно уж, ладно! — зашептал Петр Петрович. — Все-таки какой-то нашли выход.
— Позвольте вас и супругу вашу препокорнейше отблагодарить за гостеприимное радушие. Будьте счастливы, — сказал Канашев и вышел.
Петр Петрович последовал за ним. Сердце, его ныло, ох, как ныло.
Они очутились в саду, там меж вишенника и бань полегла густая темь. Егор шептал молитву, а Петр Петрович повторял, точно извинялся: