«Ты прекрасна, но эгоистична.Прекрасна, как свет, пробивающийся сквозь стекло».«Девять камер ее сердца» — не совсем обычная вещь сразу в нескольких отношениях.Здесь нет основного действующего лица — основная героиня предстает нам в описаниях других персонажей, и мы ни разу не сталкиваемся с ней напрямую, а видим ее только в отраженном свете.Девять непохожих людей вспоминают свои отношения с женщиной — той, которую они любили или которая любила их.Эти воспоминания, подобно частям пазла, собраны в единое зеркальное полотно, в котором мы видим цельную личность и связанную с ней историю. Эта история простирается с Востока на Запад через города и годы.При этом в каждом новом рассказе мы встречаем отзвуки предыдущих историй, и, тем самым, весь текст Джанис Парьят — своего рода зеркальный ряд, коридор отражений, по которому и проходит главная героиня.Таким образом Джанис Парьят представляет читателям изящную притчу о том, что мы отражаемся в сознании других людей, как в зеркалах. И каждое из этих зеркал — часть нас.«Восхитительный роман». — Millenium Post«Искусное, тонкое, психологически достоверное произведение». — Daily Mail
Современная русская и зарубежная проза18+Джанис Парьят
Девять камер ее сердца
Тому, кто не спит в ночи.
Любить легко.
— Анаис Нин
Святой
Тебе двенадцать, и ты меня ненавидишь.
Ты отказываешься рисовать на моих уроках, потому что считаешь свои рисунки ужасными. А я все пытаюсь объяснить тебе, как любой порядочный учитель, и не важно, верю я в это или нет, что с опытом они станут лучше. Ты не соглашаешься. Тебя бесит, что существует нечто, что ты не можешь делать так же хорошо, как примеры по математике или научные опыты. Я говорю тебе, что это искусство, но вижу, что ты художник науки. Если такое вообще существует.
Другие дети толпятся вокруг столов, самозабвенно рисуя и делая наброски. Некоторые из них по-настоящему одарены. Но о тебе этого не скажешь. Их руки свободно мелькают над холстом и бумагой, словно ведомые неким невидимым духом. Хотя у меня есть грустное ощущение, что это единственный момент их жизни, когда они «занимались искусством». Они вырастут и посвятят жизнь занятиям, которым будет чужда красота.
Почти год назад, в свой первый день работы в этой маленькой школе маленького городка на востоке страны, я велел всему классу нарисовать дерево.
— Какое дерево? — спросила ты.
— Любое.
— Но разных деревьев очень много…
— Меня устроит любое.
Это тебе не понравилось. И, пока ты сидела в нерешительности, все остальные окунали кисти в краску и шлепали по бумаге. Было заметно — когда ты наконец рискнула, тебе было неловко и даже немного стыдно. Твое дерево напоминало зеленый леденец на палочке. И тут я совершил ошибку, подойдя к твоему столу и похвалив девочку справа от тебя.
— Посмотри… Видишь, у нее сквозь ветви виднеется кусочек неба? Это же так и есть, правда? Дерево не сплошное. Между листьями есть просветы…
Ты смотрела на меня с выражением, похожим на ненависть.
В первые же месяцы такое выражение твоего лица стало привычным. Что бы я ни говорил тебе или другим ученикам, ты все воспринимала в штыки. Ты не совершала никаких нарушений, ничего такого, за что можно было бы выгнать тебя с урока и отправить к директору, что, возможно, было бы даже проще. Нет, это был внутренний, скрытый, тайный протест. Ты делала минимум работы. Проводила большую часть урока, глядя куда-то в пространство, или просилась выйти в туалет и не возвращалась до самого звонка. Не принимала участия в уроке и не отвечала на вопросы, а на любой мой прямой вопрос отвечала мрачным: «Не знаю».
Так мы протянули целый год.
Сегодня я снова получил этот ненавидящий взгляд. На уроке мы рисовали зимний пейзаж, и, взглянув на твой рисунок, я резко спросил:
— Ты когда-нибудь видела чисто белый цвет в природе?
— В смысле? — нахмурилась ты.
— В смысле… Снег же не белый, правда? Там есть оттенки голубого, и серого, и розового, и желтого, и даже лилового… Если бы он был чисто белый, мы бы его не видели.
И тут я совершил свою самую большую ошибку. Я дотронулся до твоего рисунка. Я окунул кончик кисточки в голубой, в черный и в воду и провел им по твоему пейзажу.
Касание тут, линия здесь. Я исправил рисунок, но потерял тебя.
После этого ты вообще отказалась прикасаться к кисточке. Даже под угрозой наказания и плохой оценки.
Ты была самой упрямой из всех известных мне детей и заставляла меня тосковать о временах, когда в школах применялись телесные наказания.
Когда я сказал классу сдать работы на оценку, ты сдала чистый лист.
— Что это? — строго спросил я.
— Белые птицы летят сквозь белые облака.
Я поставил тебе двойку. Потом изменил ее на тройку. Я чувствовал, что это был не твой, а мой провал.
Мы перешли к другим вещам, но ты во всех была на удивление неумелой. Твои наброски натюрмортов были слабыми, работы мелками — грязными. Я не разрешал тебе работать масляными красками — они были дорогими, и мне было велено беречь их для «самых лучших» учеников. Акриловые краски тебя озадачили — ты пыталась рисовать ими, как акварелью, но они слишком быстро высыхали, оставляя яркие пятна цвета в ненужных местах.
Может быть, потом, когда я уже стал опытным преподавателем, я знал бы, что делать с учениками вроде тебя. Но тогда я и понятия об этом не имел.
Я испробовал все — угрозы, подкуп, безразличие, терпение. Я обсуждал проблему с другими учителями, но они просто не понимали меня. На всех их уроках ты была тихой хорошей ученицей. Слегка небрежной в химии, любящей литературу, историю и биологию и интуитивно одаренной в математике. Но это как раз меня не удивляло.
Я чувствовал, что действительно потерял тебя, пока однажды случайно не спросил, любишь ли ты играть с бумагой.
— Как именно? — это тоже прозвучало небрежно.
— Ну, для начала можно складывать фигуры…
Казалось, тебя совершенно не впечатляет эта идея.
— Ты когда-нибудь слышала про оригами?
Ты неуверенно покачала головой.
Как же тебе, наверное, было отвратительно признавать, что ты чего-то не знаешь. Я буквально возликовал.