И, прежде чем мы вычеркнем его из нашего рассказа, скажем только, что несколько дней после того урока м-ль А. высматривала Сашу в консерваторских пролетах, но потом как-то о нем забыла. Лишь однажды, время спустя, м-ль А. отметила в связи с чем-то мимолетным, что никогда более Сашу не видела, правда, отметила не пристально, не прислушиваясь к интуиции.
Что касается NN, то извиниться перед ним все не получалось – не было оказии. Декабрь медленно погружался в предпраздничную бархатную темноту, схожую с темнотой оперного зала за минуту до увертюры. Год оканчивался; грехи, совершенные по его ходу, теряли значительность, становились скучны и мелки, как опечатки в старой театральной программке. М-ль А. уже почти остыла к своей идее великого покаяния, но тут как раз случай подмигнул барышне. Подмигнул неожиданно, из-за поворота, мелькнул отражением в ампирном зеркале, взлетел над парадной лестницей сутулой птицей; м-ль А. заметила – он! он! идет! в класс! – опешила, смутилась, заторопилась, потому что случай же, решила, итак: признаться; да, это я, простите, очень каюсь, тогда, с тем квартетом вышел плохой поступок, гадкий, очень жаль, но вы простите, непременно простите, ведь не нарочно же, хоть и ужас как нехорошо, ну и дальше, как планировала.
– Э-э… с наступающим вас… Новым годом, – промямлила м-ль А.
Маэстро обернулся, рассеянно кивнул и шагнул в черный зев приоткрытой двери. Единственным трофеем глупой охотницы оказалась неразборчивая фраза:
– Да… спасибо… я, кажется, …я видел, люди несли деревья.
Хорошо, я попробую. Объяснить это невозможно. Но я попробую. Понимаешь, музыка – это довольно сложная штука. Там все построено на живой интонации, а это ведь дама капризная, разобраться в ее поведении трудно. Вот представь: актер читает монолог – и читает настолько талантливо, что тебе в этом монологе будто бы понятно каждое сказанное и даже каждое несказанное, подразумеваемое слово. А теперь представь, что нет вообще никаких слов. Что из слова произнесенного выделена лишь интонация – этакий концентрат, мощный лазер, чистая эмоция. У нее есть свой сюжет, своя форма, своя отдельная пульсирующая жизнь. Вот это (упрощаю, упрощаю!) – музыка.
Представь, что ты пятнадцать, двадцать, тридцать… лет познавал это искусство. Ты знаешь его изнутри, ты считываешь его символы, а главное, мускульно, телесно – сам, своими пальцами, своим опытом способен оценить адову трудность вон того пассажа или предельную деликатность вот этой тишайшей реплики. Все детали, все эти, казалось бы, мелочи, эти, так сказать, барашки на воде (снизим пафос, а то вдруг ты повернешься и уйдешь!) – все эти барашки имеют для тебя определенный, несомненный, глубокий, но, заметь, вполне доступный смысл. Тот самый, на который ты потратил свои двадцать или сколько там лет. Ты умеешь слушать и знаешь – что надо слушать и что надо слышать. Ты способен сосредоточиться на конкретном бытии музыкальной материи, а не витать в милых раздумьях на фоне приятных звуков. Проще говоря, ты искушен.
И вот теперь представь, что
Чтобы так играть, надо быть мыслителем. Он – именно мыслитель. Он знает о музыке нечто огромное, нечто важное, сердцевинное, нечто такое, на что у обычного человека нет ни времени, ни таланта – обдумать, постичь. Считай, что он это делает за тебя. За меня, за тебя, за усредненного, не очень одаренного, обычного, суетливого, поросшего мусором каждодневных бытовых мыслей некого тебя. Он дает тебе головокружительный шанс: обрети способность к возвышенному. Это важно. Колоссально важно!
Нюансы. Понимаешь, нюансы. Чуть более отчетливо произнесенный средний голос; выведенные с авансцены в глубину басы; кратчайшая остановка перед сменой аккорда; изумительно ясно сыгранная трель; тембр, найденный для вот именно этой фразы; лишенная воли мелодия; или, напротив, мелодия, в которой каждый шаг есть императив… В описании все звучит странно и недостоверно. Хорошо, достоверно, но абстрактно. Хорошо, просто поверь, что это так.