«Шишечка»... мальчика бы... мой Алексей плесень какая-то», – вспоминал Ягужинский сорвавшиеся с уст царя роковые слова, и ему стало страшно, что он их невольно подслушал... Страшные слова!.. Они обещают роковой переворот в престолонаследии... Как ни был молод Павлуша, но окружавшая его почти с детства государственная атмосфера научила его понимать всю важность того, что неизбежно должно было произойти в будущем... Молодость не помешала Ягужинскому видеть, что не такого наследника следовало бы царю-титану иметь, не такого, каков был царевич Алексей Петрович... Но за ним стояла вся старая Россия, все недовольное нововведениями сильное и богатое боярство, все озлобленное против церковных «новшеств» духовенство, озлобленное притом кощунственными издевательствами над ним этих «всешутейших и всепьянейших соборов», этих «князей-пап», «княгинь-игумений», святотатственными «канунами Бахусу и Венере»... А все раскольники? А народ, долженствовавший выносить усиленные налоги и усиленную рекрутчину?..
«Алексей – плесень»... Но эта плесень равносильна кедру ливанскому, каким иногда казался Ягужинскому Державный Плотник. Страшная должна предстоять борьба этих двух сил...
Павлуша поторопился отойти дальше от страшной палатки и остановился в ожидании, не позовет ли его царь.
В это время к нему подошел Меншиков.
– Ты что же стоишь тут, на часах, что ли, в карауле? – спросил он с улыбкой.
– Государь приказал было мне идти за собой, но там он не один, – смущенно отвечал Ягужинский. – Его встретила...
– Знаю... что ж, обрадовался государь нечаянности?
– Кажись, очень обрадовался.
Но про «шишечку» и про «плесень» – ни гугу...
– Я знал, что обрадуется, – сказал Меншиков. – Еще в Архангельске вспоминал, бывало, про нее: «Что-де моя Марфуша?» – «Скучает, – говорю, – по тебе, государь». – «Хоть бы одним глазком, – говорит, – а то в походе, – говорит, – мы ни обшиты, ни обмыты»... Я и спосылал в Москву к мамушке-боярыне, чтоб, будто ненароком, сама-де соскучилась, давно не видавши светлых очей государевых... Ну, я рад, что так случилось... Так рад сам-то?
– Нарочито рад, – отвечал Павлуша.
– А то я и дубинки, признаюсь, побаивался... самовольство-де.
– Сказано: близко царя, близко смерти, – тихо молвил Ягужинский.
– Смерть не смерть, а дубинка ближе, – засмеялся в кулак Александр Данилович.
Они продолжали стоять, не зная, на что решиться.
– Теперь им, може, не до нас с голодухи, – улыбнулся Меншиков. – Уйти, что ли?
– Я не смею, Александр Данилыч, позвал... А вдруг окликнет, – нерешительно проговорил Ягужинский.
– Да, неровен час, под какую руку...
В это время распахнулась пола намета и выглянул оттуда сам государь.
– А, вы все тут? – сказал он.
– Что прикажет государь? – спросил Меншиков.
– Идите в палатку, дело есть.
Но в палатке уже никого не было: «знатная персона» ускользнула другим ходом.
13
На другой же день одна часть войска, меньшая, посажена была на привезенные сухим путем из Ладожского озера карбасы и двинулась вверх по Неве к Нотебургу; все же остальное войско шло левым берегом Невы.
Так как артиллерия не имела достаточно лошадей, то ратные люди везли пушки на себе, подобно тому, как везли они на себе и карбасы с Ладоги.
Не обходилось и здесь без «дубинушки», конечно, там, где нужно было втаскивать орудия на крутизну.
И здесь дело не обходилось без помощи силача Лобаря, который хотя и был возведен в чин капрала, однако все же оставался для простых ратных прежним добрым товарищем.
Частенько слышалось:
– Эй, Терентий Фомич! Будь друг, подсоби.
– Кой ляд! Чево там еще?
– Да «кума» заартачилась, нейдет да и на-поди!
«Кума» – это была одна тяжелая пушка. Ратные люди, чтобы легче запоминать орудия, по-своему окрестили их: одна пушка была «кума», другая – «сваха», третья – «повитуха», четвертая– «просвирня», еще одна «тетка Дарья» и так далее...
– «Тетенька», братцы, уперлась, и ни с места... Зовите Терентия Фомича.
Теперь уже товарищи не называли его Теренькой и Треней, а Терентием Фомичом, а то и просто дядей.
– У «просвирни» колесо в болотине застряло, чтоб ему пусто было.
– Кличь дядю живей!
– Да он с «повитухой» возится.
Между тем шведы, желая помешать русским стать и укрепиться против самого Нотебурга, поспешили возвести шанцы на левом берегу Невы.
Едва карбасы с посаженными на них двумя пятисотенными командами достигли того места на Неве, против которого находились шведские нововозведенные шанцы и откуда уже можно было обстреливать небольшую русскую флотилию, как немедленно последовал орудийный залп.
– Кстись, ребята! – раздался зычный голос пятисотенного начальника.
Все перекрестились.
– Мочи глыбче весла! Мути воду! – пронесся по Неве голос другого пятисотенника.
– Пали во все, и на берег! Бери их голыми руками!
Последовал ответный русский залп.
– На берег! На шанцы!
И почти моментально карбасы очутились у берега, и русские стремительно лезли на шанцы, опережая друг друга.
Такая смелость ошеломила шведов, и они почти не защищались.
Когда все было покончено молодцами-преображенцами, запевала Турин крикнул:
– Братцы! Выноси!
И он запел: