– Здорово, Захар! Позови Марью Саввишну.
Захар поклонился и начал укоризненно качать головой...
– Что, Захар, чем я перед тобой провинилась? – спросила, улыбаясь, императрица.
– Да как же тебе, матушка, не стыдно! Точно у русской царицы слуг нет. Встала нынче ни свет ни заря, когда еще девки дрыхнули, да сама и ну шарить, одеваться, чтоб только не тревожить этих сорок, прости Господи! Да и надела капотишко-то во какой! Ветром подбитый, а на дворе-то холодно. Эх! А тоже русская царица!
– Ну, виновата, Захарушка, никогда не буду.
Захар махнул рукой и угрюмо удалился. За ним вошла средних лет женщина, с полным и, по-видимому, добродушным лицом, лицом совершенно простой русской бабы, но тоже с двойным, гарнитурового цвета блеском в серых глазах.
– Вот что, Марья Саввишна, – сказала императрица вошедшей женщине, – вели мне голову сейчас же чесать, да только без пудры. А то вчера просматривала я счеты и нашла, что на мою голову в год выходит пудры 365 пудов, по пуду на день. А я все не догадаюсь, отчего это у меня голова так тяжела, а это от пудры.
Марья Саввишна добродушно засмеялась: но этот добродушный смех должен был ножом пройти по сердцу того, кто подал императрице счет о пудре.
– Что же, матушка-государыня, твоя головка непростая, оттого и пудры на нее столько идет, – болтал Нарышкин, продолжая играть с собачкой. – Вот блаженной памяти царю Петру Алексеичу тоже раз подали счетец. Однажды, просматривая работы на рейде, он изволил промочить себе ножки.
– Уж и ножки, – улыбнулась Екатерина.
– Точно так, матушка, ножки, – продолжал Нарышкин, – и сделался у его величества насморк. Государь тут же приказал подать ему сальную свечу и помазал нос. Ну, с тех пор по счетам адмиралтейств-ревизион-цухт-конторы и показывали по пуду свечей в сутки на насморк государя.
– Ну, Левушка, уж это ты сам сочинил, – заметила императрица, поглядывая на Вяземского, который усердно писал, часто потирая себе то лоб, то переносицу, как бы выдавливая изо лба самые энергичные выражения.
Наконец он положил перо.
– Готово? – нетерпеливо спросила императрица.
– Готово, ваше величество, – отвечал Вяземский, делая на бумаге поправки, – не знаю только, как изволите найти мое сочинение.
– Послушаем. Ну, начинай, сегодня манифест должен быть напечатан и отправлен.
Вяземский начал: «Божиею милостию...»
– Хорошо, хорошо. Текст-то как начинается? – нетерпеливо перебила его императрица.
– «Взирая с матерним прискорбием и негодованием...»
– Будет! Будет! – остановила чтеца Екатерина, вставая с распущенными волосами и подходя к столу, за которым сидели Вяземский и Орлов (последний просматривал папку своих докладов). – Ты не понял меня, князь. Ты прямо с чугуна начинаешь.
Вяземский встал и хладнокровно ждал разъяснения слов государыни: он знал, что она принимала иногда совершенно неожиданные решения, когда забирала себе в голову, и решения эти были умны.
– «Негодование»! Да тут о негодовании и помину не должно быть! – говорила императрица, тревожно ходя по кабинету. – Ты их, чего доброго, и бунтовщиками назвал.
– Да как же, государыня, ведь они бунтуют? – настаивал Вяземский.
– Мои дети не бунтуют! Они могут ошибаться, огорчать меня, но никогда не бунтуют! Еще неизвестно, как дело было, а мы уж и бунтовщикам в манифесте место отводим. Может, еще и Еропкин что по горячности и из усердия напутал, а то и покойный Амвросий, а мы все – на народ. Не забудьте, он стоял за Богородицу!
Императрица говорила горячо, постоянно откидывая назад волосы и засучивая рукава капота. Лицо ее покрылось краской. А Вяземский стоял по-прежнему и прятал глаза, потому что они говорили: «Ох, умна, умна! Умно хитрит. У! Умница!»
– Садись, Алексеич, и пиши, я сама продиктую, – сказала наконец Екатерина, отдавая свою голову в распоряжение камеристок. – Пиши: «Всем и каждому, кому о том ведать надлежит, наше монаршее благоволение».
– Благоволение! – не утерпел Вяземский. – Это бунтовщикам-то и злодеям!
– Ну, добро. Кто не был в царской шкуре...
– В порфире, матушка, – подсказал Нарышкин.