– Еще бы! Кормил-поил, а она досталась свинье-холую, – заметил другой сержант с непомерно широкими плечами. – Ну, а твоя Лариса тебе и достанется... О чем же тосковать?
– Я сам не знаю, но это вот уж несколько дней... С той самой ночи, как мы языка добывали под Кагулом... У меня из ума нейдет старая цыганка...
– Какая цыганка?
Тот, к которому относился этот вопрос, сначала как бы что-то припоминал, безмолвно глядя в далекое пространство, открывающееся за Прутом, а потом, приложив ладони к вискам и крепко сжав голову, со вздохом заговорил:
– Я уж думаю, что она испортила меня. Я вам не говорил об этом... А вот как было дело: казаки выследили цыгана, который ночью пробирался через нашу цепь, и донесли об этом полковнику. Полковник тотчас же послал меня с тремя казаками достать этого цыгана. Ночь была темная, зги не видать... Тихо кругом, так тихо, что слышно, как сердце у тебя стучит под кафтаном... Ползком мы пробрались к цыганскому табору – там все спали... Один шалаш стоял далеко на отшибе, у овражка, и там светился огонек... В овражке лежал наш сторожевой казак... Из овражка мы и подобрались к шалашу... Цыган только что собирался уходить, должно быть, к туркам, к Кагулу, как мы повалили его, связали, заклепали ему рот... В этот момент из шалаша выползла цыганка, схватила было меня за руку, но я наставил ей кинжал в грудь. Я зажал ей рот и втащил в шалаш... Там и ее связали... А она, проклятая ведьма, припала к моей руке и ну целовать ее... Я отдернул руку. А она ощерила свой страшный беззубый рот и говорит: «Помни кагульскую цыганку Мариулу, помни... Я поцеловала твою руку! Помни поцелуй Мариулы, я посылаю его всей вашей проклятой земле... – Только ей не дали договорить заклинанья, казак отрубил ей голову шашкой... кровь брызнула мне в лицо, ужасная седая голова, скатившись на землю, хлопала глазами, какие страшные белки и язык высунула, длинный, белый, страшный... О! Я не могу забыть этой ужасной, хлопающей глазами головы, мертвой головы. Она закляла меня, испортила...
А из обоза опять доносится песня:
– Проклятая песня!..
– Зачем проклятая! Наша родная, рязанская.
– Душу всю вымотала...
Настали прохладные сумерки. Костры все ярче и ярче разгорались. Знойный день забыт, забыты все трудности и опасности войны, тяжелые переходы, безводье, бесхлебье...
В обозе тренькает балалайка, а под это треньканье бойкий голос выгаркивает:
К утру молодой сержант метался в жару.
– Что, Сашка, голова болит? – спрашивают товарищи.
– Ох, как болит! Я не встану уж.
– Полно! Что ты! Простая лихорадка...
– Нет, я умру... Тут огонь...
Больной силился расстегнуть ворот рубашки... На голой, покрывшейся красными пятнами груди блеснул маленький образок-складень...
– Какой он горячий... Тут ее волосы... Ах, Лариса милая... не видать уж мне тебя...
– Перестань, Саша... Сейчас доктор придет...
Больной прижал образок к пересохшим губам... Две слезы выкатились из-под отяжелевших ресниц и скатились с горячего лица на ковер.
– Когда я умру, положите со мной ее волосы... а образок отвезите ей, и мои волосы к ней отвезите... она просила...
– Ax, Саша, Саша!
– Мариула... это она, проклятая... «Помни Мариулу кагульскую»... Мертвые глаза хлопают... белки страшные... Мертвым языком она прокляла меня... Ох, душно... горит... дайте воды... льду... бросьте меня на лед... утопите в проруби...
Из-за приподнятого полога палатки показалось круглое, веселое, лоснящееся лицо.
– А! Доктор?
Доктор шариком вкатился в палатку.
– Что, батенька, лихорадочку стяпали, молдаваночку? А? Стяпали-таки? – улыбаясь и потирая круглые, пухлые руки, тараторил кругленький, словно на вате, доктор. – Лихорадушки-трясунюшки, в жар метанюш-ки... а?
– Нет, доктор, хуже...
– Те-те-те! Уж и хуже... Пустячки, батенька. А покажьте язычок.
Больной с трудом открыл пересохший рот с запекшимися и растрескавшимися губами и показал кончик языка.
– Те-те-те... беленький-желтенький-сухенький. Ну, и глазки не веселенькие... Так, так... лихорадушку, батенька, стяпали... А мы ей, шельме, хинушки-матушки, да бузинового чайку, да ликворцу эдакого какого-нибудь, да господина Кастора Проносихина, да еще там того-сего сладенького, ну, и ее, шельму, как рукой снимет.
Смеясь и каламбуря, доктор, однако, зорко всматривался в его горящее лицо, в мутные глаза, в багровые пятна на груди.
– Ишь ты, шельма... Нет, батенька, мы ее в шею... Вот придут солдатики с носилочками да понесут вас, дружка милого, в лазаретный фургончик, там помягче, подушевнее будет...
– И я не умру, доктор?
– Ай-ай-ай! Уж и умру... Пустяки, батенька... Еще на свадьбе попируем.
– Ох, горит там... Лариса... милая... Матушка...