— Дальше он не рассказал… Он ведь начал об этом рассказывать для будущего мальчика, как он думал… Он говорил, что его поразила идея этой сказки: всякая иная любовь вторична по отношению к материнской… Мы еще смеялись, я спросила, не думает ли он, что я буду создавать возлюбленных для своего сына — пусть сам ищет… А он сказал: «Не думаю, чтобы царица Шаммурат была единственной матерью, которой приходила в голову такая затея…» И добавил, что, конечно, в древности, потому что главное отличие древних от нас в том, что они ближе стояли к настоящему миру…
— В это я могу поверить.
— Митя, а ведь мне еще надо дошить Дашину распашонку, а потом стирать. Ты нагреешь воды?
— Сейчас… Только скажи, о чем ты думала минуту назад?
— Сказать?
— Да.
— О Чернецком. Митя, знаешь, он — чудесный, он — очень милый, но в нем есть что-то… не знаю, не могу объяснить. Бывают люди, которым — при том, что они очень хороши, было бы как-то более «к лицу» быть очень дурными. Женя — из них.
43
— Я зашибу когда-нибудь эту сволочную свинью, — сердито пробурчал Женя, пробираясь по темной кухне: поросенок особенно громко постукивал копытцами по кафелю, топчась в своем закутке. Поросенок этот, упорно откармливаемый Ефимом, давно уже сделался в доме притчей во языцех так же, как и прочие связанные с Ефимом легенды… Женя усмехнулся, вспомнив свой любимый ефимовский «перл», сказанный во время подготовки одного из недавних карнавалов Пясту, срочно для чего-то искавшему Мандельштама: «Господин Мандельштам у госпожи Павлович жабу гладят» (имелось в виду жабо…). Обожающий разносить словечки и злые эпиграммы (даже на самого себя), Пяст не удержался пустить великолепное высказывание гулять по всему Дому…
— О, Евгений, это Вы?
— Добрый вечер, Владислав Фелицианович: я что-то давно Вас не видел.
— И опять долго не увидите, — Ходасевич коротко рассмеялся: в усталом смехе явственно прозвучали хрипы. Нервно подвижные черты его лица даже в тускло освещенном коридорчике говорили о сильном обострении хронического заболевания, которым, как знал Женя, Ходасевич страдал с проведенной в практически нетопленой московской квартире зимы восемнадцатого года.
— Что так?
— Утром я уезжаю за город.
— Таки удалось добиться разрешения? Но это же превосходно!
— Да, пожалуй… Вот обхожу наших с прощальным визитом. К Вам уж тогда не загляну, коль скоро сами попались.
— Отдохните как следует, Владислав Фелицианович! Добрый путь.
— Спасибо, не премину. Прощайте.
…Женя поднялся к себе и запер дверь. Ветерок, проникающий через раскрытое окно, шелестел разбросанными по столику бумагами.
«Тьфу ты, стоило бы прибраться, — подумал Женя, зажигая коптилку. — Даже и весьма стоило бы, г-н подпоручик, поелику сие напоминает обиталище Ефимова protegee… Доктора Штеинера мы, с позволения господ антропософов, запихнем подале… А это еще что такое? А, да… Надо прочитать… А вот это уже роскошь — целая папироса!» Тут же позабыв о намерении прибраться, Женя, сдвинув книги, уселся на мраморной доске столика и, закурив, развернул взятый лист бумаги.
Стелется теплый туман, Муза поет все призывней, Муза зовет в океан, К берегу Индии дивной. Кончены сборы с утра, Пенные глуби бездонны, Сердце шепнуло: Пора! Кончено с юдолью сонной!