Она визжала, болтала ногами, а сама была рада-радешенька, что муж так ее любит, и, чтобы проверить свою любовную власть над ним, капризно говорила:
— Ты говоришь — любишь, а так ли, Васенька, любят? Если любят, так ведь не только целуют да милуют, а и балуют.
— Чем же тебя побаловать? Ты только глазом мигни, все сделаю!
— А ты разве не видишь, как другие жены у мужей одеваются? Вон возьми Соколиху, какие у нее сапожки-чулки. Разве б мне такие не пошли? Ноги-то у меня покрасивше будут. — И вытягивала ногу, поворачивала и так и этак, и Василий, видя ее упругую икру, круглую коленку, начинал как-то со взвизгом похохатывать, садился на пол и целовал женину ногу от щиколотки и за колено, и Валентина смеялась, жалась от щекотки и тормошила мужа за густую волосню. — Так купишь, или как?
— Считай, что на тебе они. Только где достанешь-то? В Ленинград надо ехать. В нашем райцентре ни черта, кроме резины да кирзы, нету.
— Ой, да я одним махом смотаюсь.
И приезжала в красных, туго обхватывающих икры сапожках.
— Ну как? — вертела теперь уже в сапожке ногой Валентина и лукаво поглядывала на Василия.
— Слов нет. Только без этой кожи еще лучше. А то целовать некуда.
— Тебе бы все целоваться.
— А чего же еще? Ох и красивая ты! До чего же красивая! Другой раз даже подумать боюсь — а ну сбежишь, бросишь меня? Не переживу. Повешусь.
— А зачем мне уходить?. Мне с тобой хорошо. Вон как любишь! Слушаешься. Другой таким и не станет.
— Другого такого не будет. Мне теперь ничего и на ум не идет, кроме тебя. На работе маюсь, жду, когда домой. Вот так бы все и сидел возле тебя — больше и не надо. Вся жизнь моя тут.
— Какой ты влюбчивый...
— Это потому, что ты красивая.
Мать замечала такую необыкновенную любовь сына к невестке, и, хотя зазорного ничего не находила в этом, все же ей не нравилось, что сын так открыто показывает чувство. Боялась, что Валентина во вред может это использовать.
— Ты бы, сынок, больше про себя любил Валентину, зачем открываешься-то?
— А зачем скрывать-то? Я другой раз и не думаю, что ей говорить, а слова сами срываются. И ты зря, маманя, ты же видишь, хорошо все у нас, мирно. Я и курить бросил. Как сказала она, что ей не нравится табачный дух, так я и кончил. А разве б кончил, если б не ее желанье? Да ни в жизнь, тоска бы замучила. А тут даже радостно. Я ее так люблю, что могу для нее что хошь сделать. И ты уж не влезай в наши отношенья.
— Да не лезу, только другой раз ты ровно как глупый.
— Это тебе кажется, а на самом-то деле счастливый я. Вот как пишут про любовь или в кино показывают, вот такой я и есть. И вот что тебе еще скажу: ты ее особо по дому не заставляй. Чего надо, я все сам сделаю. А обед ты сготовишь.
— А она, что ж, как барыня будет сидеть?
— Как барыня. Чего захочет, сама сделает. По дому-то прибирает? Больше порядка-то стало?
— Да и у меня не было грязно.
— Не было, а при ней лучше.
— Конечно, мать завсегда хуже жены. Спасибо и на этом.
— Я разве тебя обижаю?
— А как же? Я к тебе с добром, а ты винишь меня. Или я худа тебе желаю?
— А по совести, так и худа. Зачем же мне ее любить меньше, если я от нее глаз оторвать не могу? И ты брось, маманя, не то осерчаю на тебя.
— Серчай, если совести нет.
Мать начинала плакать, сморкаться в передник, отчего Василий приходил в еще большее раздражение, не понимая, чего матери от него надо. Чем ей не хороша Валентина? И ночью, в жаркой тесноте одеяла, чувствуя Валентину всем своим телом, говорил ей, чтоб она не особо старалась по дому, хватит и его с матерью, а ей достанет дела и в конторе, чтоб берегла свою красоту.
— Ты погляди на баб-то наших, другой и тридцати нет, а с лица уже ничего не возьмешь. Ветром, да солнцем, да морозом так задубит, что и за сорок примешь. Словом, береги свою красоту, а я все и за тебя и за себя по дому сделаю.
И делал. И так споро и легко, что, казалось, и дрова сами собой ложились в длинные поленницы, и огород сам разделывался на аккуратные гряды, и порядок во всем и повсюду был на дворе.
И вдруг все рухнуло. По совхозу прошел слух, что Валентина спуталась с агрономом Нечаевым, веселым, рослым мужиком. Об этом Василию сказал его напарник, тракторист Семка Гуляев, барахолистый парень.
— Чего ты сказал? — будто бы и не придав значения Семкиным словам, спросил Василий.
— Да вот чего болтают, то и сказал.
— А ты, что ж, поверил, чего болтают?
— А хрен его знает, я так, по-дружески тебе сообщил.
— По-дружески? Это про Валентину-то? — и тут же кулаком свалил Семку наземь, и не успел Семка вскочить, как Василий сшиб его ногой и пригрозил, что убьет, если еще когда Семка позволит себе такое про Валентину.
— Гад ты этакий!
Он отработал на пахоте весь положенный ему день старательно, без огрехов, но не было той минуты, чтоб не думал о Семке, о том, что какая-то гадина пустила грязный слух, а Семка, дурак, несет его, и что надо непременно узнать, кто пустил эту грязь, и как следует рассчитаться. С этой мыслью он покинул полевой стан и шел по поселку домой, враждебно присматриваясь ко встречным, в каждом подозревая того самого, кто пустил грязный слух.