Он мог перевести дух и с прежним доверием жить среди людей. Хотя и прежнее-то было не всеобъемлющим, однако по сравнению с великими подозрениями прошедших дней оно было прямо-таки ангельским.
– Стало быть, от деда к внуку? – спросил дьяк, и по его улыбке конюхи догадались – обошлось!
– В ноги вались, дурак… – шепнул Тимофей Одинцу.
– Целуй крест, орясина бестолковая! – не дождавшись от обалдевшего бойца рабской покорности, весело велел Башмаков. – Говори – как Бог свят…
Одинец вытянул тельник на черном гайтане.
– Как Бог свят! А чего целовать-то?
– Говори – грамота древняя, дурак, писана при царе Горохе, и на том крест целуй! – подсказал Тимофей.
– Древняя грамота, – повторил Одинец. – От старого Трещалы мне досталась! И я ее кому попало не передам! На том – крест целую!
Башмаков покачал головой.
– Грех я на душу из-за тебя беру, – сказал ворчливо. – Ну да Бог с тобой, забирай наследство да и проваливай. И гляди – на льду чтоб сегодня славно государя потешил! А вам, молодцы, потом награда будет.
Конюхи дружно поклонились и по одному вышли в узкую дверь, последним убрался Одинец.
Кремль понемногу наполнялся народом – это были богомольцы, которым жизнь не мила без кремлевских соборов.
– Пойти да свечку Николе Угоднику поставить, – сказал Тимофей. – И не чаяли, что справимся, да велик Господь!
– Ин ладно, и я поставлю, – молвил Семейка. – Что, Богдаш, пойдем сегодня на бои поглядеть?
– Да там и глядеть не на что! – с презрением отвечал Богдаш.
Данила отвел Одинца в сторонку.
Он не знал, как приступить к делу. Сказать – посчитайся, мол, Аким, с Трещалой за парнишку, невинно убиенного! – он не мог. Такое подстрекательство ему претило. Но и оставить Трещалу безнаказанным тоже было невозможно.
– Ты Томиле веришь? – спросил он наконец. – Будто бы Трещала Маркушку гонял, пока до торга не добежали да Маркушка в сани не залез? Или оба они при том были, оба гоняли?
– Томила свое получил, теперь не скоро на лед выйдет, – с мрачным удовлетворением отвечал Одинец. – Хорошо ему Желвак рученьку-то из плеча вынул! Силен молодец!
И вдруг, чего от него Данила вовеки не ожидал, заговорил распевно:
– Которого возьмет он за руку – из плеча тому руку выдернет, которого заденет за ногу – то из гузна ногу выломит, а которого хватит поперек хребта – тот кричит-ревет, окарачь ползет!
– Аким! – Данила положил ему руку на плечо. – Я про Маркушку…
Тогда и ему на плечо легла большая жесткая ладонь.
– Сам знаю.
Более слов не понадобилось.
Данила полагал, что беседа продлится, но не вышло – в плечо ему ударил снежок. Он обернулся и увидел выглядывавшую из-за угла Настасью. Ну, кто еще мог на Соборной площади снежками кидаться? И когда так тебя заманивают – уже не до суровых бесед. Даже Одинец – и тот это отлично понял.
Данила с Настасьей уговорились встретиться после того, как дьяк Башмаков решит судьбу и грамоты, и Одинца. Более того – место назначили. Но Настасье, видать, на том месте не стоялось.
– Давно ты в Кремле? – спросил, подойдя, Данила.
– Как ворота отперли.
– Я Авдотьицу не выдал, – тихо сказал он.
– Вот и ладно.
– Так пойдем, что ли?
– Погоди…
Странным было их молчание – как будто и поговорить куму с кумой не о чем. И смутно было на душе у Данилы – Настасья стояла перед ним, опустив голову, беспросветно чужая, зачем ждала, чего хотела услышать – неведомо. А ведь как целовала в обе щеки, когда он стоял с деревянной грамотой в руке – нечаянный победитель!
– Куманек!
– Что, кумушка?
– Что же, ты Авдотьицу – пожалел?
– Да нет…
– А что?
Данила задумался. Перед глазами встало увиденное – зимняя ночь, и Вонифатий Калашников со своей Любушкой на руках, и Нечай, облапивший Авдотьицу, – четверо влюбленных, ополоумевших от опасности и от любви, от встречнего морозного с искрами ветра, счастливых наперекор всему и улетающих вдаль, вдаль, вдаль…
– Да пусть уж ее едет в Соликамск. Чего ей на Москве делать?
– Пусть едет, – согласилась Настасьица и подняла голову.
Ни слова не прозвучало, и даже взгляда не поймал Данила в утреннем редеющем сумраке, но душа услышала заветное: «А увези!..»
Он не поверил душе. То ли слишком устал от всей масленичной суеты, то ли просто побоялся нового обмана.
Он отвел глаза…
Но в воображении своем он увидел речной берег – может быть, тот, с которого слетел на Головане в ночь охоты за незаконным табаком. Он увидел широкий белый путь – нетронутый, сверкающий под луной. Он услышал конское ржание и скрип полозьев. Ладные розвальни подкатили, возник, готовый унести по белоснежному пути, вскинул голову и ударил копытом об лед. Возник требовал – да хватай же ты свою зазнобу в охапку, да вали же ее в сани и сам туда вались, а я рвану вперед! И целуй ее, дурак, потому что слаще поцелуя, чем в несущихся зимней ночью санях, на свете не бывает!
Это длилось меньше мгновения, и острая зависть к тем, что унеслись, счастливые, в дальние недосягаемые края, – тоже.
– Куманек… – как-то неуверенно произнесла Настасья. – Кабы ты годков на десяточек постарше был! Вот как Богдашка Желвак!
– Сейчас-то я чем тебе нехорош? – хмуро спросил Данила.