Через несколько секторов, слева от них, под тяжелым июньским дождем сидят фанаты противника. Их несколько десятков, они приехали с утра на вокзал, и за ними целый день таскается несколько патрулей, на стадионе им отвели отдельный сектор, в котором они печально машут размокшими и набухшими знаменами. Еще до перерыва наши, недовольные результатом и погодой, прорывают кордон и начинают их бить. Снизу, с поля, подтягивается рота курсантов-пожарных, милиция в конце концов не придумывает ничего лучше, как выпхнуть всех со стадиона, и начинает оттеснять народ к выходу, пока еще идет первый тайм; все, понятно, забывают про футбол и начинают болеть за наших на трибунах, команды тоже больше интересуются дракой, чем результатом, интересно все-таки, непредсказуемо, тут на поле и так все было понятно – кто-то под конец обязательно игру сольет, а там – гляди, какая-то борьба, прямо тебе регби, вон и пожарные уже по башке получили, а тут и тайм заканчивается и команды неохотно тащатся в туннель, милиция выносит последних гастролеров, так что когда игра возобновляется, сектор уже пустой. Только растоптанные и разорванные знамена, будто фашистские штандарты на Красной площади, тяжело лежат в лужах, наши, кто уцелел, довольные возвращаются в свои сектора, наиболее стойкие и принципиальные болельщики едут на вокзал – вылавливать тех, кто будет возвращаться домой; и тут, где-то на пятнадцатой минуте второго тайма, на трибуны забегает еще один гастролер – совсем юный чувак, растрепанный и промокший, где он был до этого – неизвестно, но вот он уж точно все самое интересное пропустил, он вбегает и видит следы побоища и рваные знамена своей команды и никого из друзей; где наши? – кричит он, обернувшись на притихшие трибуны, – эй, где все наши?! – и никто ему ничего не может ответить, жаль чувака, даже ультрасы замолчали, оборвали свое тягучее «судья-пидо-рас», смотрят смущенно на гастролера, неудобно перед чуваком, и правда – как-то нехорошо вышло, и чувак смотрит снизу на притихшие сектора, и смотрит на мокрое поле, на котором месят грязь команды, и смотрит в холодное и малоподвижное небо и не может понять – что произошло, где пацаны, что эти клоуны с ними сделали, и поднимает погнутый пионерский горн, в который до этого дул кто-то из его павших друзей, и вдруг начинает пронзительно свистеть в него, плаксиво и отчаянно, так, что аж все охрене-ли – это же надо, свистит, отвернувшись и от поля, и от ультрасов, и от притихших и пристыженных пожарных, свистит какую-то свою, лишь ему одному известную, громкую и фальшивую ноту, вкладывая в нее всю свою храбрость, всю свою безнадегу, всю свою чисто пацанскую любовь к жизни…
Под самой крышей, над последними рядами, сидят сонные голуби, уже привыкшие к проигрышам нашей команды, и сонно туркотят, живут себе, никому не мешают, прикольные мокрые стаи, но вот Собака слушает их сквозь сон, они ему являются в его алкогольной прострации и вытаскивают его оттуда, знаете, такое странное состояние, когда ты одним глазом видишь свет впереди, а другим, как бы это пояснить, – другим ты видишь то, что можно, наверно, назвать другой стороной света, ну, вы понимаете, одним словом, когда тебе одновременно показывают очень много, но ты в таком состоянии, что видеть уже ничего не можешь. Да и не хочешь. Поэтому Собака сползает на цементный пол и начинает отползать в сторону прохода, давя своей измученной грудью шелуху от семечек, окурки и лотерейные билетики. Отползает к проходу, поднимается на ноги и нерешительно движется вверх, к последнему ряду, хватается там за металлические крепления и обвисает на них совсем без сил —