Иисус не может быть позолоченным — говорит мне Иисус. Почему не может? удивляюсь я. Это невозможно, произносит он, это не в тему. Почему же тогда цыгане думают, что ты позолоченный? Цыгане, произносит он, знают что я не позолоченный, просто они скрывают это от всех остальных. Для чего? не понимаю я. Для того чтобы дистанцироваться от остальных, цыгане, — говорит Иисус, — корпоративны, им не не требуется восприятие их веры другими, понимаешь? Они специально создали позолоченный образ Иисуса, чтобы все думали, что цыгане считают, что Иисус позолоченный. На самом деле они лучше других знают, что я не позолоченный. Потому им легче, чем вам всем, понимаешь? Понимаю, говорю я, понимаю. Но всё-таки — почему ты не позолоченный?
Но Иисус не отвечает. Я лишь вижу перед собой беременную Марию и под её кожей, в её животе, легко переворачивается маленький, ещё не рождённый, Иисус, и что-то мне рассказывает, а теперь вот замолчал, похоже я его разочаровал, поэтому он просто шалит под кожей своей богородицы, переворачивается там, как космонавт в состоянии невесомости, касаясь губами, и спиной и другими частями скафандра тонких податливых стенок, которые его окружают, плавает себе по материнской утробе, время от времени подплывая к поверхности и толкая её изнутри, тогда его ножка или его головка, или антенны выгибают тело Марии, и из-под её грудей, или из-под её живота, будто из резинового шарика, выпирает Иисус, который, в отличие от меня, знает, что на в действительности никакого тела не существует — ни моего, ни Марииного, ни его собственного, и что вся эта кожа натянута цыганами на хрупкие и болезненные тела наших любовей и наших печалей просто для того, чтобы никто не знал, что на самом деле нас никто и ни в чём не ограничивает, и что можно плыть куда хочешь — нет никаких стенок, нет никаких преград, нет ничего, что могло бы тебя остановить; и когда он в очередной раз деформирует её кожу, как раз под горлом, Мария весело смеётся, сверкая острыми зубами, и я вижу, как её нёбо освещается откуда-то снизу мягким золотистым блеском, и это золотистое сияние перемешивается с густым молоком в её лёгких, тогда блеск темнеет и переливается, и глаза у неё — зелёные-зелёные.
19.06.93 (суббота)
— Слушай, — или пошли уже ломать дверь, или повалили домой. Я уже весь мокрый. Собака вон, похоже, вообще умер.
Чапай подходит к Собаке и брезгливо трогает его своим кедом.
— Ничего он не умер, — произносит. — Просто спит крепко.
Дождь и дальше сыплется, хорошо, говорит Чапай, наверное уже пора, это ты как, говорю, по звёздам сориентировался? по каким звёздам, обижается Чапай, я просто слышал, как охранник заходил, минут 15 назад, поэтому можем идти — мы будим Собаку, тот сначала не понимает, где он и кто мы такие, но постепенно приходит в себя и мы спускаемся вниз.
Партком на втором. Мы стоим возле дверей, значит, так, объясняет Чапай, ты — показывает на меня — иди вниз к дверям, ты — показывает Собаке — будешь мне помогать, сейчас я найду что-то тяжелое и мы ним стукнем по дверям, да ладно, говорит Собака и с размаху высаживает дверь ногой, — будем тут ебаться ещё полчаса, я довольно улыбаюсь, я бы сам, — говорит Чапай, — выбил, но у меня же кеды, да, добавляю я, и триппер. Мы быстро перерываем всё в комнате — два шкафа с бумагами, в одной надпитая бутылка коньяка, Собака сразу засовывает её в карман штанов, стол с двумя тумбочками, начиненный разным канцелярским говном, как гамбургер холестерином, шарим по подоконникам, смотрим на столе, ищем какой-то тайник или хотя бы небольшой сейф, что угодно, и вдруг в углу видим то, что искали — коробку из-под ксероксной бумаги, заклеенную и запечатанную сверху. Лунный свет пробивается сквозь жалюзи на окнах и хищно вспыхивает на свежем сургуче. Оно, — произносит Чапай. Я пробую поднять коробку, в принципе она не слишком тяжелая, может быть. Что, говорю, берём? Конечно, берём, произносит Чапай, берём, давай, тащи её ко мне, там посмотрим. Может ещё поищем? предлагает Собака, похоже, что-то чувствуя, всё-всё, — нервничает Чапай, хватит, валим отсюда. И мы выходим из комнаты, осторожно спускаемся вниз, Чапай что-то мудрит с замком, наконец мы оказываемся на улице, Чапай закрывает за нами, и мы возвращаемся домой — впереди я с коробкой, за мной Собака и в конце Чапай, шлёпая кедами по лужах.
— Срывай сургучи! — говорит Чапай Собаке.
— Что это? — Вася тоже просыпается и перепугано следит за нами с топчана.
— Всё нормально, — говорю, — не бойся, — ты тоже в доле.
— В какой доле? — боязливо спрашивает Вася.
— Сейчас увидишь, — говорю.
Собака находит среди змеевиков широкий кухонный нож и срезает печатки, медленно всё это разматывает и разворачивает, быстрее, быстрее! не терпится Чапаю, но Собака делает всё уверенно и размеренно, открывает коробку и говорит — о, памятник! достает оттуда бюст, где-то полуметрового роста,ставит его на табурет.
— Что это? — не понимаю я.
— Памятник, — произносит Собака.
— Бюст, — поправляет его Чапай.
— Чей бюст? — спрашиваю.
— Наш, — произносит Чапай.