Я сделал ошибку в самом начале: я поторопился; Харитинка ко мне не привыкла и меня дичилась. Хотя она и выросла в семье зажиточного мужика, но вся моя повадка, книги, сидение над страницей, многие привычки мои были ей чужды и дики. Она вначале боялась подать голос, ходила робко, неуклюже. Я решил, что не надо искусственно ее приучать: пусть сама привыкает, и держался с ней ровного ласкового тона. Ее загорелая, покрытая легким матовым пушком шея и розовые щеки манили меня к ней с желанием бурной ласки. Но я сдерживал себя. Мы с ней прожили два первых месяца, как брат и сестра. Постепенно она привыкла ко всему, увидела, что она равноправна со мной, почувствовала, что она хозяйка в этом доме учителя. И тогда настало время иное. Она как-то выросла и возмужала. На ее щеках румянец стал ярче и крепче. Когда она в первый раз запела в избе полным голосом, когда она с разбегу прыгнула ко мне на колени, не боясь меня, зная, что лицо этого человека, ее мужа, его борода, его глаза, его голос, его любовь — принадлежат ей, — я испытал прилив крепкого, веселого, краснощекого счастья. Я сам сделался сильнее и мог, подхватив ее на руки, носить по избе. Впрочем, этого она не одобряла. Но ее ласки были неожиданны и милы: она любила, как котенок, тереться щекой о мою щеку.
Когда она забеременела, я стал с тревогой следить за ней. Я боялся гораздо больше, чем она. Я мог по часам слушать набившихся в избу баб, которые рассказывали, как все должно происходить. Я принимал их авторитет и готовился слушаться их опыта. Харитинка родила хрупкого мальчугана.
Создавши гнездо, я оберегал его с неясным тревожным чувством. На год это меня захватило совсем. Были такие месяцы, когда я совсем не замечал течения времени: жизнь лилась сплошным ровным потоком. С особенно тревожным чувством я всматривался в глаза моего ребенка, улавливая в них искорки пробуждавшегося сознания. Я испытывал смутные и болезненные укоры совести: я дал жизнь человеку, сам не познав ни смысла, ни путей жизни. Бродя лишь по перепутьям, улавливая жизнь в сети отвлеченных угадываний, проваливаясь в ямы, в пустоту, в отчаяние, — я сделал опыт, я решил пройти еще по одной дороге. И это привело к тому, что я бросил в мир существо, которое, наверное, не раз оглянется назад и спросит об ответственности за свое существование. Достаточно самому раз изведать черный яд тоски, боли, остановиться перед бессилием и бесцельностью человеческой жизни, чтобы рождение ребенка показалось делом предательства, зла и преступной животной воли.
Я еще не совсем знал, что это так, но я боялся, что это так. Я склонялся уже к тому, что в небытии есть истина, что несуществование есть, во всяком случае, великое спокойствие и, быть может, цель, ибо оно охраняет потенции разума и духа от неизбежных падений и униженности в жизни. Не бросает ли нас существование на дорогу, на которой мы яростно пробиваемся сквозь толщу тьмы и пыли к миражам вечного света и неограниченного простора? Но если истина есть, то она есть и до и после существования. Не мы приносим ее в мир, а она существует. Зачем же этой истине, чтобы я, имярек, рожденный в свет, бродил в пыли и грязи и падал, ушибался и плакал кровавыми слезами и потом схоронил свои искания под сугробом земли?
Я стал просыпаться от сплошного потока мирного существования в своем гнезде и ужаснулся того, что сделал. Я чувствовал, что я разобью жизнь Харитинке и что скорбный или просто мелкий путь жизни моего сына будет прямым грехом моей слабой воли.
Вскоре я проснулся окончательно от моего мирного сна и впал в тяжелое и упорное раздумье. Я стал мрачен: по ночам меня преследовала мысль, от которой я задыхался и чувствовал себя связанным по рукам и ногам. Я думал о том, что теперь я потерял свое право освобождения в любой час или минуту. Я уже не мог думать о смерти, о самоубийстве: за мной стояли жена и ребенок. Простор моего пути стал ограничен, предо мною выросла стена. Позорной трусостью была бы смерть того, к кому тянутся ручонки ребенка и руки его жены. Связать свою судьбу с ними, дать жизнь ребенку и потом бросить их, уйти… — это было невозможно. И вот я оказался в путах, в цепях. То, в чем я думал найти мир душе и покой моей жизни, оказалось для меня тюрьмой и пыткой.
Я стал метаться, как зверь. Полная, спокойная женщина, в какую обратилась Харитинка, приобретшая солидность взамен резвости и ведшая со строгой экономией наше хозяйство, — осталась где-то в своем мирке, вне меня. Она всеми корнями вросла в свое гнездо, а я мечтал о его разрушении. Ее поглощали события местечка и дела нашего домика. Она была создана, чтобы мирно прожить и мирно умереть.