Заседание продолжалось много часов; некоторые писатели выходили покурить и поговорить. Александр Твардовский, главный редактор «Нового мира», сидел под картиной, на которой был изображен М. Горький, читавший Сталину, Молотову и Ворошилову «Девушку и смерть». К Твардовскому подошел Вадим Кожевников, главный редактор журнала «Знамя», и принялся подначивать Твардовского: «Что же ты, Саша, роман-то этот хотел напечатать?» Твардовский ответил: «Это было до меня, но и прежняя редколлегия не хотела… Знаешь что, иди-ка ты отсюда!» — «Почему?» — «Потому что ты человек без чести и совести». — «Почему это я человек без чести и совести?» — не сдавался Кожевников. «Иди…» — повторил Твардовский «и уточнил адрес».
Мрачный Поликарпов также бродил по залам. Он, казалось, был в нерешительности, не зная, правильным ли наказанием станет исключение Пастернака из Союза писателей. Кроме того, Твардовский, Сергей Смирнов, Константин Ваншенкин и другие предупредили, что они будут против.
И Смирнов, и Николай Рыленков впоследствии пожалеют о своем несогласии и будут горячо осуждать Пастернака. Голосование за исключение Пастернака объявят «единогласным» по официальному протоколу.
Теперь за Пастернаком и Ивинской постоянно следили. «Люди в штатском» не делали тайны из своего присутствия и преследовали пару — иногда притворяясь пьяными за дверями квартиры Ивинской в Потаповском переулке.
Пастернак утешался мелкими проявлениями доброты: например, почтальон здоровался с ним как всегда, несмотря на то что рядом всегда стоял черный автомобиль.
Утром во вторник Лидия Чуковская пошла к Пастернаку. Выходя из дома отца, она заметила, что в машине сидят четверо и следят за ней. «К стыду своему, должна сказать, что страх уже коснулся меня». Подходя к калитке Пастернака,
«Меня исключили?» — спросил Пастернак. Чуковская кивнула.
Пастернак пригласил ее в дом и повел в маленькую комнату, где стоял рояль и на стенах висели рисунки отца Бориса Леонидовича. «В ясном дневном свете я увидела желтоватое лицо, блестящие глаза и старческую шею». Пастернак заговорил, перескакивая с предмета на предмет.
Пастернак сказал Чуковской, что Ивановы предупреждали его и просили переехать в город; они боялись, что кто-нибудь на улице может запустить в него камнем.
Он вскочил и встал перед Чуковской.
«Ведь это вздор, не правда ли? У них воображение расстроено».
Чуковская согласилась с ним: конечно, вздор. Желая переменить тему, она заговорила о недавнем стихотворении Пастернака.
«Стихи — чепуха, — сказал он с сердцем. — Зачем люди возятся с моими стихами, не понимаю. Мне всегда неловко, когда этакой ерунде оказывает внимание ваш отец. Единственное стоящее, что я сделал в жизни, — это роман. И это неправда, будто роман люди ценят только из-за политики. Ложь. Книгу читают и любят».
Хотя Пастернак говорил отчетливо, в его голосе Лидия Корнеевна уловила «сухость и смятение». Когда они вышли на улицу, Пастернак огляделся по сторонам. «Как странно, — заметил он, — никого нет, а кажется, что кто-то смотрит».
Позже в тот же день Пастернак пошел к Ивинской, которая приехала из Москвы с Митей, сыном-подростком. Настроение у него упало, и Пастернак говорил дрожащим голосом.
Выслушав его замысел, по которому его мать должна была покончить с собой, Митя вышел из комнаты. Пастернак пошел следом. «Митя… прости меня, мальчик мой дорогой, что я тяну за собой твою маму, но нам жить нельзя, а вам будет легче после нашей смерти». Митя побледнел, но стоически ответил: «Вы правы, Борис Леонидович, мать должна делать как вы».
Ивинская, не желавшая сводить счеты с жизнью, сказала Пастернаку, что его смерть сыграет на руку властям.