Чувствительные души, не знающие предела благородной чуткости, последуйте за мной, побудьте со мной в течение суток среди страшных зрелищ, и вы испытаете чувства, которые можно счесть проявлением слабости. Но что я говорю! Это вы должны прийти сюда, честолюбцы, опустошающие землю, вы, чьи прихоти стоили жизни тысячам людей, вы, кто, командуя великолепными армиями, думает только о своих победах и лаврах! И ты, гордый завоеватель, обездоливший всю Европу, ты, Наполеон, войди сюда со мной! Приди, полюбуйся на плоды дел твоих – и пусть ужасное зрелище, которое предстанет твоим глазам, будет частью возмездия за твои преступления. Войди со мной во двор этого величественного храма: слышишь глухие стоны, повторяемые эхом его сводов, обоняешь чумное зловоние, которым заражен воздух? Тебе страшно? Ступай осторожнее, смотри, как бы твои дрожащие ноги не споткнулись о трупы, наваленные на твоем пути. Видишь этот коридор, эти проходы, где блуждают тени, бесплотные призраки, уста которых едва могут прошептать слабую мольбу о хлебе? Скорее пройдем эти длинные сени, где множество несчастных задерживает наши шаги; отвернись от них – их вид взывает о мщении; выйдем во двор, взглянем, что там. Но что же – сие обширное пространство, окружённое великолепными зданиями, являет сцены еще более скорбные. Остановись, взгляни на эти окна, у которых толпятся пленные, с покорностью ожидающие смерти; видишь, как оттуда сбрасывают тела тех, чьи страдания пресечены смертью? Видишь тех, кто валяется на снегу, не в силах шевельнуться, не в силах произнести последнюю мольбу, но еще дышит? Видишь телеги, наполненные трупами, которые будут ввержены в пламя? И это еще счастливейшие среди сих отверженных судьбой. Оглянись вокруг, насыться этим страшным зрелищем смерти, оно должно быть приятно тебе, ведь это дело рук твоих, ведь ты принес сих несчастных в жертву твоему честолюбию.
Должно быть, у меня сильно закружилась голова, когда я проходил по коридорам и помещениям этой тюрьмы, где был сегодня в карауле, ежели я вздумал искать Наполеона в тех краях, куда он теперь бежал, чтоб обвинить его во всех преступлениях.
Поистине я не в силах передать ужас, охвативший меня сегодня утром. Страшное зловоние, которым был полон двор, заставило меня броситься прочь. Я вошел в кордегардию. Там находился по приказу коменданта бедный молодой немец (он волею судеб оказался во власти французов), ожидая, пока для него найдут другое помещение. Владелица дома, которой, пожалуй, стоило бы посвятить целых две главы за её болтовню, была небогатая женщина, ещё довольно свежая, очень недовольная своими постояльцами; она 15 дней, как овдовела, и четырнадцать, как утешилась. Она принимала гостей, сама отправлялась в гости, уходила и приходила, смеялась, ужасно бранилась со всеми, ругала немца, который занял ее кровать, прогнала солдата, просившего воды, приласкала старика, прося его затопить печь; её нелепые выходки перебивали мрачные мысли, овладевшие мной при виде пленных.
Надо было видеть, с какой жадностью французы оспаривали друг у друга сухари, которые им принесли. Тщетно пытался я усладить участь молодого немца, выслушав повесть его несчастий и надежд; ежеминутно какой-нибудь несчастный протискивался к окну, прося хлеба, со двора слышались ужасные вопли, каждую минуту проносили мертвецов, кругом вспыхивали ссоры, выворачивающие душу, – и я страдал так, словно сам был в положении этих несчастных. В этой же кордегардии находилась молодая голландка с обмороженными ногами; она была маркитанткой в армии и попала в плен к казакам, которые ее ранили; какой-то генерал хотел взять ее к себе, а пока что она оставалась здесь, завися от милости хозяйки и оплакивая мужа, умершего десять дней тому назад той страшной смертью, примеры которой я видел окрест. Надо было видеть ее благодарность, когда я дал ей поесть; волнение ее сердца излилось слезами, она целовала мне руки, называла меня самыми лестными именами на своем языке.
Мне пришлось бы исписать много страниц, если бы я хотел рассказать обо всем, что видел и слышал. Поскольку я сумел сохранить ясность мысли среди стольких ужасов, в беспорядочности этих записей следует обвинить хозяйку, непрерывно болтавшую и рассказывавшую мне, – гордясь своей ролью покровительницы и немало привирая, – как она приютила у себя голландку и как жила раньше, до французов, какие у нее были наряды и уборы, какие ожерелья и как теперь ей даже стыдно показаться на люди; и среди этого отчаяния, среди этого ужаса она вдруг заявила, что если ей встретится подходящий офицер, она попросит его заменить супруга, утраченного две недели тому назад.
– Я и кофей по утрам пить перестала, всё мне постыло – надо скорей выходить замуж, хоть бы за офицера.