Но вот путешествие благополучно завершилось, и мы въезжаем во двор. Оба дяди и все члены их семей выходят нам навстречу. Моше рвется вперед, заранее вытянув трубочкой губы, Ицхак приближается следом со спокойной приветливой улыбкой. Они были совсем разные, эти двое, — и по виду, и по характеру. У Моше было бурное чувствительное сердце и густые толстые волосы. Ицхак был спокойнее и рассудительнее, и на его макушке уже просвечивала близкая лысина. Моше был мечтателем-идеалистом, в нем бушевали пылкие идеологические страсти, и он состоял в переписке с тогдашними вождями рабочего сионизма Леви Эшколем и Бен-Гурионом. Ицхак, напротив, был человеком дела и свои доходы вкладывал в хозяйство, обдуманно и серьезно. Между братьями нередко вспыхивали ссоры. Но в то время, как с бабушкой они ссорились по семейным делам, друг с другом они спорили в основном о «принципах», и не только об их сути, но и об их количестве, потому что «у Моше всегда было куда больше принципов, чем у Ицхака, в точности, как и волос на голове у него всегда было больше».
Мама рассказывала, что у них был также особый способ примирения. Они приходили из Кфар-Иошуа в Нагалаль бегом, потому что
— И на обратном пути они тоже не разговаривали друг с другом, — заканчивала мама свой рассказ.
— Но ведь они уже помирились? — удивлялся я.
— Это так, — говорила она, — они уже помирились и снова были друзьями, но к этому времени они так уставали, что им просто не хватало воздуха, чтобы бежать и говорить одновременно.
В Кфар-Иошуа гости и хозяева сразу же усаживались за субботний завтрак. То была обильная поздняя трапеза, на которой к столу подавались свежий хлеб, салат, сыр, маслины и яичница, а иногда также большие дрожащие квадратные порции студня — холодца, вываренного из говяжьих ног и щедро приправленного лимоном и чесноком, — блюдо, которое с тех пор запало мне в сердце. Эта трапеза очень походила на обычные субботние завтраки в Нагалале и в то же время во многом отличалась от них. Ведь порой для большой разницы достаточно совсем небольших отличий — в том, как режут овощи для салата, какой толщины сковородка, какого сорта хлеб и как приготовлен сыр.
Кстати, Хая, жена Моше, и Хая, жена Ицхака, резали хлеб совсем как бабушка Тоня, — плотно прижав его к груди. Их движения были сильными и уверенными, но я всегда боялся, что когда-нибудь они порежутся, и однажды даже крикнул вслух:
— Осторожней, пожалуйста, осторожней с ножом!
Все засмеялись, а дядя Яир успокоил меня и сказал, что я ошибаюсь, — это нож должен беречься бабушки, а не бабушка ножа.
Завтрак сопровождался историями, воспоминаниями, а также жаркими политическими спорами — о мошавном движении и о «Рабочем единстве», о «Молодом рабочем» и о «Тружениках Сиона», об украинских мужиках и о «деревенских кулаках», о Мапае и о Мапаме[52], о допустимости наемного труда и о долге взаимопомощи, — а также обменом мнениями по менее взрывчатым вопросам — о плодовых деревьях (подрезать два глазка или три), о коровах (доить два раза в день или три) и тому подобное. Но больше всего они любили спорить о том, кто кому что сказал и кто кому что сделал в ходе долгой истории нашей большой семьи.
Смех, и крики, и вымыслы тут же запивались кипящим чаем из двух дымивших паром чайников — большого чайника с кипятком и сидящего на нем маленького чайничка с заваркой.
— «Чай в чайнике не истощится», — цитировал дедушка Арон, и дядя Моше подхватывал:
— «И заварки в чайничке не убудет»[53].
И вот так эти два чайника поставляли на стол литр за литром дымящегося чая, смачивая пересохшее от криков горло и все сильней воспламеняя очередной спор.
К чаю подавались два вида сладостей — варенье с целыми кусочками фруктов, обычно из винограда («у кого были тогда деньги на клубнику?» — написала моя тетя Батшева на черновике этой книги), и знаменитый «хвост селедки», который в глазах дедушки Арона (а сегодня и в моих тоже) был вкуснее всех сладостей на свете.