Кишлак обрывается развалинами мечети, похожей на гнилой корешок одинокого потемневшего зуба. Справа над аркой осколком торчит половинка обвалившегося минарета. Второго минарета нет вовсе, а вместо задней стены разнобокой лестничной кладкой висят обмусоленные дождями большие глиняные кирпичи. За мечетью — просторная круглая площадь, по краям переполненная народом. Ковры и паласы. На них лежат и сидят благодушествующие дехкане. Белые точки чайников рассыпаны между ними. В огромных самоварах уверенно ходит солнце, расплавляя отражения окружающих их дехкан. Коричневые крутые лбы поблескивают как лакированные, а тюбетейки подобны клумбам пестрых оранжерейных цветов. Пиалы совершают дугообразные рейсы между ковром и медлительными губами. Все остальное — шелковая чересполосица ватных халатов. По обводу площади высокими свидетелями празднества — голые стволы тополей, воздевших к небу чуть опушенные несмелою зеленью ветви.
Хурам входит в толпу. Шагает через распростертые ноги, босые и обутые в черные чоруки. Останавливается, выбирая прогалинку посвободнее.
— Куда, товарищ, пойдешь? — по-русски обращается к нему крутоносый, с умными карими глазами дехканин, о плечо которого Хурам только что оперся рукой, чтобы не наступить на полу его малинового халата. — Садись!
Дехканин принимает его за русского, но Хурам вовсе не удивлен. Это бывало с ним постоянно. Шугнанцы непохожи на других жителей Средней Азии. Среднеазиатские таджики черноголовы и темноглазы. А у многих шугнанцев светлые волосы, серые и даже голубые глаза, нос прямой, в тонких чертах лица больше Севера, чем Востока. Шугнанцы — представители древнего горного Бадахшана. Глухие, изолированные от внешнего мира памирские ущелья помогли им сохранить свой тип в неприкосновенности.
Хурам к тому же одет по-городскому. Долгая жизнь среди русских наложила свой отпечаток на его манеру держаться. И в тембре его голоса, когда почти без акцента он говорит по-русски, и даже в строе его речи сказывается городская образованность. Были случаи: беседуя с басмаческими посланцами и шпионами, он выдавал себя за русского, прикидывался непонимающим таджикского языка и узнавал из слов, которыми они без опаски перекидывались между собой, то, что иначе ему никак не удалось бы узнать.
Румдара далеко от Шугнана, кто думает здесь о Шугнане?
Дехканин подбирает ноги, освобождая на ковре место рядом с собой. Хурам безмолвно садится. Ему приветливо протягивают пиалу.
— Спасибо, — по-русски благодарит Хурам, по обычаю коснувшись ладонью груди.
Дехканин искоса оглядывает его от кепки и гимнастерки с маленькой кобурой, привешенной к поясу, до кончиков грязных башмаков. Ему, очевидно, нравится лицо пришельца.
— Моя колхоз кончал вода резать… Вот саиль, томаша́ — русски сказать — праздник будет. Смотри!
— Как воду резать? — не сразу догадывается Хурам. — Делить, что ли?
— Вот правильно, делить. Я — «раис-и-колхоз». Сам делил! — с гордой улыбкой произносит дехканин.
«Раис-и-колхоз» — председатель колхоза. Хурам, одобрительно хмыкнув, молчит, обдумывая, как поговорить с ним подробней, не обнаруживая знания местного языка.
В центре площади, окруженный трещиноватыми глинистыми просторами, островок из ковров и паласов. На островке — колхозный оркестр. Замысловатые, как морские коньки, как огромные бирюльки, инструменты топорщатся над музыкантами, одетыми по-городски. В семействе инструментов всех почтеннее чанг, явный предок цимбал. Два трехструнных тамбура расположились рядом с ним, как бородатые старшие сыновья. Впереди них младший брат — двухструнный дутор. Тяжелый бубен — сухой басистый дав — подобен угрюмому дядюшке, хмуро взирающему на говорливых ребят: дудочки, флейты, карагачевые свирели, ласково называемые «най» И, точно молодая жена из чужого рода, красавицей среди первобытных инструментов томится нарядная современная скрипка; ей сейчас плакать, и биться, и тосковать под трескучий лай задорных кайраков, составленных из железных полос и черного камня, не догадывающихся о своем дальнем родстве с испанскими кастаньетами. Но первобытное семейство инструментов не ударит старым ханским маршем, не взовьет над толпою басмаческую песнь Улемы — оно в руках комсомольцев.
Хурам, подобрав колени, пьет чай. Раис привалился к его плечу, задумчиво трет заскорузлыми пальцами бритый, мягко округленный свой подбородок. Позади Хурама сидит худощавый парень в черной, надвинутой до бровей тюбетейке. Он нетерпелив, он вскакивает, машет рукой, возбужденно кричит:
— Ой, Абдуллоджон, давай скорей начинай!..