— Ну, бей! — неожиданно звонко выкрикнул Вася. — Ну, бей! Твоя власть!.. Чего стал? Не боюсь я тебя! За пимы, думаешь, типографию продам? Эта типография правду про тебя расскажет всему народу, а я за пимы продам! Не знаешь ты Ваську. Я Зотова сын… Отец мой тебе в рожу плюнул! А думаешь, я не плюну? — все сильнее выкрикивал юноша в каком-то радостном исступлении, не думая о том, что он здесь в полной власти “живодера”, который может с ним сделать все, что угодно. Глаза его горели и слова вырывались из груди, как расплавленный металл из домны.
Кутырин, прищурив глаза, стоял бледный, с плотно сжатыми губами, но уже овладевший своей неукротимой натурой. Да. Он помнит Зотова. Большой, сильный человек, с которым едва справились семь жандармов во время ареста. Такие же глаза, такой желоб и подбородок. Действительно, на первом допросе, когда Кутырин предложил Зотову сообщить настоящие имена членов Пермского комитета, за что обещал сохранить жизнь и даже свободу, тот плюнул ему в лицо. Но откуда об этом знает мальчик?
— Ну! Теперь все сказал? — спросил Кутырин, когда Вася, тяжело дыша, остановился.
— Все!
— Та-ак… — протянул пристав. — Не ожидал! Характер у тебя, действительно, отцовский… А ты мне нравишься! Смелый! Плети, значит, не боишься! Ну, это мы еще успеем проверить. Не таких, как ты, ломали! И плети попробуешь и скажешь…
— Не скажу!
— А нет, скажешь! — с улыбкой, словно дразня и подзадоривая, сказал пристав.
— Отца повесил… вешай и меня, “живодер”!
Аким Акимович знал, что его здесь наградили таким прозвищем, и неожиданно расхохотался.
— Ну, а что еще придумаешь?
— Все. Теперь больше слова не услышишь.
— Ну, что же делать? По-хорошему не хочешь… Сам виноват! — с сожалением сказал пристав и, взяв со стола деньги, неторопливо сложил их и спрятал обратно в бумажник. — Жаль мне тебя, Зотов. Честно говорю”- жаль! Все равно скажешь и ничего не получишь. Революционер тоже!.. Типографию спрятали, а подумал ты, — зачем? Кому она теперь нужна? Лежит где-то, ржавеет… Или ты надеешься, что отец с того света вернется и опять прокламации будет печатать? Не-ет, голубчики. Теперь всё! Больше бунтовать не придется. Кандыба! Чураков! — вдруг крикнул он.
Когда полицейские прибежали на зов начальника, он кивнул головой на стенку. Откуда-то взялась веревка, и через минуту руки у юноши были связаны. Вася не сопротивлялся. Его охватило какое-то тупое безразличие ко всему, и он равнодушно смотрел, что с ним делают.
Вот связали руки, но почему-то спереди. Ага! В стенку вбита скоба, за которую привязали руки. Вот заворотили через голову рубаху. Значит, сейчас будут бить. Звуки голосов, топот ног доносились глухо, словно в уши набралась вода, как это бывает во время купания.
— Последний раз я тебе советую, Зотов… Давай лучше по-хорошему сговоримся. Все равно, пока не скажешь, не выпущу! Оглох, что ли? Ну-ка, резани, Кандыба!
Острая боль обожгла спину, и Вася чуть не крикнул. От второго удара он дернулся вперед и что было силы прижался к стене, словно хотел уйти в нее… Еще… и еще… Он стиснул зубы, зажмурил глаза и затаил дыхание.
“Держись, Василий, крепко держись… Терпи за рабочее дело. Ты уж не маленький. Это тебе мерещится, а на самом деле не больно”, — мысленно уговаривал он себя, и ему казалось, что это говорит отец.
В наступившей тишине было слышно, как зловеще посвистывала плеть и коротким щелчком ложилась на голое тело. Ни крика, ни стона, ни просьбы о пощаде…
— Ты что, болван! Жалеешь? Ты как бьешь? — заорал вдруг пристав на Кан-дыбу.
— Ваше, высокоблагородие, я как полагается… Да разве его прошибешь, звереныша!..
— Не рассуждай! Бей!
Наконец, пристава прорвало. Он не выдержал и, подскочив к околоточному, выхватил у него из рук плеть.
— Запорю-у-у! Уничтожу-у… Щенок! — в бешенстве кричал он, нанося удары.
Плеть свистела, но воля победила, и боль уже притупилась. Теперь Вася был уверен, что стерпит и не такое и что страшно было только сначала. При каждом ударе он вздрагивал и все сильнее прижимался к стене.
Пристав устал. Он с силой бросил плеть на пол, выбежал в соседнюю комнату и нервно зашагал из угла в угол.
Кандыба вытаращенными от испуга глазами проводил начальника и подошел к юноше.
— Ты что, Васька… Очумел? Хуже будет…
Зотов медленно повернул к нему красное лицо, несколько секунд смотрел, словно не узнал, затем глухо сквозь зубы проговорил:
— А ты, Кандыбище, свое получишь… Если не я, так другие тебя найдут…
— Вот так углан! — не то с восторгом, не то со страхом, сказал Чураков, стоявший все время в стороне.
— Озверелый… Ну как есть озверелый! Волчонок! — пробормотал околоточный, вытирая лицо красным платком.
Вася не слушал. Уткнувшись головой в холодную стенку, он замер, а из глаз его катились крупные слезы. Спина горела, как будто ее поджаривали, но плакал он не от боли, а от бессильной ненависти, кипевшей в груди.
“Эх, ружье бы…” — с тоской шептал он.
И вдруг в голове молнией мелькнула мысль. — “Луньевка. Пожар в горе. Газ”.