Но, как имел обыкновение говорить в минуты житейских невзгод Чехов, «беллетристу все полезно»: несчастья оказываются нередко счастливым поводом для творчества. Обстоятельства, погубившие политическую и предпринимательскую карьеру Дефо, окончательно сделали его писателем. Творческому сознанию поистине все полезно. «Тоску и грусть, страданья, самый ад – все преобразить в красоту», – говорил Шекспир. «Действительность, материал, второй Мертвый дом», – успокаивал себя Достоевский под угрозой долговой тюрьмы. Чума, которую мальчиком помнил Дефо, выгнала из Лондона Ньютона, и, поневоле уединившись, он обдумал законы точных наук: до этого, занятый преподаванием, автор «Принципов математики» не успел сделать ничего выдающегося.
Провал всех предприятий Дефо, тишина и пустота, образовавшаяся вокруг него, были заполнены «Робинзоном»,
ПОЛОЖЕНИЕ РОБИНЗОНА
Из книг исторических, после общих историй, самыми интересными являются биографии. Так почему же какому-нибудь умелому писателю не рассказать о человеческой судьбе, быть может, и не примерной, но все же поучительной.
Коль скоро, по моему убеждению, очутиться на острове – это не значит уйти из жизни, то и размышления на острове вовсе не должны быть какими-то особенными, нет, нет, нисколько! Могу засвидетельствовать: чувствую себя куда более одиноким здесь, в этом скопище людском, в Лондоне, в это самое время, когда я пишу, чем чувствовал себя одиноким когда-либо за все время моего двадцативосьмилетнего уединения на необитаемом острове.
«Среди ночи и всех наших несчастий, – рассказывает про свою первую бурю Робинзон, – один матрос, спустившись в трюм, закричал оттуда, что – течь. Другой добавил, что воды набралось уже на четыре фута. Всех кто ни есть вызвали к помпе».
Робинзона, который, подобно самому Дефо, плохо переносит морскую качку и едва живой лежит у себя в каюте, тоже требуют наверх. Он хватается за помпу и начинает качать что было сил.
Но тут по приказу капитана раздается выстрел – сигнал бедствия. Робинзон не понимает даже, что случилось, и решает, что это грохот ломающегося судна и вообще конец.
«Короче, я был так поражен, что упал замертво. Никто и не взглянул, что со мной. На место мое у помпы встал другой человек, отпихнув меня ногою и предоставив мне лежать так, будто я был мертв. И правда, прошло немало времени, прежде чем я очнулся. Мы продолжали работать, не покладая рук…»
Вот, собственно говоря, истинно робинзоновское положение, как на то и намекал Дефо, пытавшийся всеми силами объяснить, что дело совсем не в острове. Важен уровень сознания, предельный: человек начинает от нуля, как Робинзон от палубы, на которой пихали его, словно труп, – и все-таки осознает себя. Эта шкала самосознания и самонаблюдения выдержана Дефо в каждом из эпизодов, ставших классическими: спасение вещей с корабля, след ноги, попугай, зовущий Робинзона, и пр.
След, увиденный Робинзоном, – это как тот же выстрел на корабле: сигнал крайней опасности – конец, смерть. «Ни один зверь так не хоронится в свое логово», – вспоминает Робинзон, как бежал он домой. Опять уровень низший, «звериный», нечеловеческий. Тут Робинзон как бы сам пихает себя ногой, словно труп. И пробуждается. «Я совсем не спал ту ночь. Чем дальше был я от причины моего страха, тем сильнее становились мои опасения, что, вообще говоря, противоречит природе таких состояний и в особенности обычному поведению живых существ, объятых ужасом».
У Селькирка так и не могли добиться ответа на вопрос, как же он переносил одиночество. За Селькирка на это, впрочем, ответил капитан Кук, вместе с Роджерсом снимавший его с острова: «Моряк как моряк. Прилагал все силы, чтобы остаться в живых». За четыре года одиночества Селькирк разучился говорить. Робинзон писал до тех пор, пока не кончились у него чернила.