В том же двадцать втором году в Берлин прилетел из Москвы Сергей Есенин. Есенина и Айседору Дункан, уже немолодую, но молодящуюся женщину, с волосами, выкрашенными в табачно-красный цвет, встречали в «Доме искусств» — в немецком второразрядном кафе, обычно пустовавшем. На сей раз кафе было переполнено народом. Здесь собрались люди всяческих толков и политических оттенков. Я сидел за столиком с Толстыми. Появление Есенина, прибывшего прямо с аэродрома (на нем был дешевый московский костюмчик и парусиновые туфли), встретили шумными аплодисментами. Кто-то запел «Интернационал». Молодчики из монархической газетки «Руль» ответили свистом. Возле Есенина в роли охраны возник проживавший в Берлине поэт-имажинист Кусиков с напудренным лицом и подкрашенными губами. К великому негодованию немецких кельнеров-официантов, Есенин взобрался на мраморный стол и начал читать стихи. В его исступленном, нездоровом лице виделась обреченность. Держа в руках пистолет, как бы охраняя Есенина, рядом в театральной позе стоял напудренный Кусиков, одетый в кавказскую черкеску.
Через несколько дней я увидел Есенина в квартире Толстых. С потрясающей выразительностью он читал «Пугачева».
Перед отъездом в Россию я гостил у Толстых в Мисдрое, маленьком курортном немецком городке. Толстой писал «Аэлиту». Днем мы купались в море, знакомились с немецкими рыбаками, беседовали о России. Я переписывался с родными, проживавшими в смоленской глубокой деревенской глуши. Совсем неподалеку от Мисдроя, в рыбачьем северном городке Херингсдорфе, жил тогда Горький.
Тем же летом я один уезжал в Россию. Толстые меня провожали. Чистенький немецкий пароходик «Шлезиен» доставил меня в еще запустелый и голый Петроград. Через несколько дней я был в родной смоленской деревеньке. Знакомая с детства, меня встретила и окружила деревенская жизнь.
Живя в Деревне, я продолжал переписываться с Толстыми, собиравшимися приехать в Россию. Я писал о жизни в России, о совершавшихся в ней переменах, о деревенской жизни и смоленских мужиках. Одно из моих писем Толстой опубликовал в Берлине. Вот краткая выдержка из этого опубликованного моего письма Толстому:
«Я счастлив тем, что я в России, вижу своих людей, что с приятелем моим кузнецом Максимом хожу в лес на охоту, что здесь, в России, вижу много хороших людей... Всего о России и деревне не расскажешь. Скажу в двух словах: что прошло — тому не вернуться... Вас не зову, не соблазняю, но думаю твердо, что быть в России Ваш долг».
Через год вернулись в Россию Толстые. Мы увиделись в Петрограде, на Ждановке, в квартире Толстого, некогда принадлежавшей нашему берлинскому приятелю профессору Ященке, редактору «Новой русской книги». Помню, Толстой читал свой первый написанный в Советской России рассказ «Голубые города». Здесь, в России, у Толстого начиналась новая жизнь, завершившаяся общим признанием и заслуженным успехом.
Человек из Зурбагана
С писателем Александром Степановичем Грином меня познакомил путешественник З. Ф. Сватош, человек интересной жизни и судьбы. Мы встретились впервые: в Петербурге в маленькой студенческой пивной на Рыбацкой улице, по которой в те времена громыхала старинная железная конка, запряженная парою тощих покорных лошадей. В этой маленькой пивной сходились разнообразные и самые неожиданные люди. Сюда изредка заходил поэт Александр Блок, молчаливый, бледный и красивый человек, одиноко сидевший за круглым мраморным столиком. Обычными посетителями пивной были студенты-универсанты, политехники, лесники, хорошо знавшие друг дружку. Александр Грин приехал повидаться со Сватошем, всегдашним посетителем нашей студенческой пивной.
Я увидел сухощавого некрасивого человека, одетого в зимнее пальто с потертым воротником, в насунутой на глаза круглой бобровой шапке. Он сидел молча за пивом, неприветливо поглядывая на окружающих. У него было продолговатое, словно вытянутое лицо, большой неровный, как будто перешибленный нос, жесткие усы. Сложная сетка морщин наложила на лицо отпечаток усталости, даже изможденности. Морщин было больше продольных. Ходил он уверенно, но слегка вразвалку. Помню, одной из первых была мысль, что человек этот не умеет улыбаться.
Было в нем, пожалуй, что-то отпугивавшее от него людей: недобрый взгляд узко поставленных его темных, глубоко посаженных глаз, смотревших на людей как бы со всегдашним недоверием и угрозой. Недобры подчас были его шутки, относившиеся к людям простым или очень наивным.