«Вы меня все-таки[16] не возненавидьте, Зинаида... Марковна...[17] Я частной ненависти не хочу. Пришел тип с улицы, назвался свояком и стал говорить страшные вещи. Понимаю. Но я-то сам, видите ли, слабый, очень больной. У кого это, вот вы литературная дам<а>, у Чехова, что ли, написано: „У меня внутри перламутровое чувство“? Переливается и мутит. Словом, язвочка желудка.[18] И масса личных огорчений! Ну да все равно. Вы сколько платите за эту квартиру[19]?»
«Недорого, около тысячи», — ответила Зина и вздохнула.
«Мебель — ваша», — определил он и вздохнул тоже.
Донесся знакомый раздраженный звук туговатого ключика. Зина, сидящая почти против растворенной двери, слегка наклонила голову на сторону, чтобы лучше увидеть через этот проем крошечную прихожую. Дверь на лестницу и мокрый макинтош мужа.
«У нас гость», — крикнула она с напускной оживленностью.
«Ага», — не сра<зу> откликнулся князь[20] из прихожей, и по его тону и по тому, как он, как бы заслонясь[21] собственной спиной, медлительно и злобно казнил повешеньем артачливое пальто, Зина поняла, что он пришел домой в одном из тех настроений, когда он мог нагрубить.
Он[22] вошел, щурясь и приподымая плечи и уже полезая за папиросницей. Каков бы он ни был в молодые годы[23], это был теперь крупный, чуть что не дородный, сорокалетний мужчина с густыми, жесткими, коротко остриженными волосами и шероховатой розовостью на шее и на щеках. Тяжелый, рассеянный, по-волчьи переливчатый и уклончивый блеск в темных глазах, странно натянутая кожа лба, диковатая белизна зубов и горб тонкокрылого носа, а, главное, общее выражение усилья, надменности и какой-то насмешливой печали, — обыкновенно произв<оди>ли впечатление почти отталкивающее на свежего человека и особенно почему-то на таких, кто был без ума от его книг, от его дара.[24] В его облике находили что-то старомодное, крамольно-боярское в грубом забытом смысле[25], и в совмещении с силой его движений, с писательской сутуловатостью, с неряшливос<тью> одежды, с легкой поступью, которую можно было бы назвать спортивной, если бы это слово не спорило с угрюмой русскостью его лица, эта его осанка была тоже с первого взгляда неприятна и даже несносна.
«...Что-то вроде моего кузена, — пояснила Зина. — Племянник Бориса Ивановича. Простите, я не совсем поняла вашу фамилию. Кострицкий?»
«Так точно, — сказал Кострицкий. — Михал Михалыч».
Пожав гостю руку, Федор Константинович сел, закурил, искоса взглянул на полурастворенное окно, за которым летний[26] день вечерел и растворялся в дождь и облака[27], а ветер возился с резиновой зеленью кленов.
«Господин Кострицкий думал, что ты пишешь политические статьи во французских газетах», — сказала Зина.
«Да, я уже слышал эту легенду», — медленно и без улыбки проговорил Федор Константинович.
«У нас был сильно-политический разговор», — добавила она.
«Позвольте-ка все-таки раз<обраться?>, — обратился Федор Константинович к Кострицкому. — Ведь я вас где-то видел. На каком-то собрании. И слышал».
«Возможно, я последнее время выступал довольно часто. Может быть, у „Независимых“?»[28]
«Не знаю. Вы говорили громко. Это все, что помню».[29]
«Но вы не совсем справедливы, Зинаида Марковна. Напротив, я очень осторожен. Я подчеркивал, видите ли, что никаких оценок не делаю. Мой тезис прост: прежде всего для правильного подхода к пониманию современных эволюций власти человеку русскому, рыхлому, мечтательному, интеллигенту, надо переключиться, отказаться совершенно от всех предпосылок его закоснелых симпатий и антипатий, и тогда, только тогда спросить себя, нет ли в том[30] выражении народной и индивидуальной силы, которую он априори так презирал, нечто [sic!] благотворное, нечто истинное и тем самым спасительное в отношении к русскому делу, единственное, может быть, спасение из хаоса коммунизма, социализма и парламентаризма».
«Спасайся кто может, — небрежно проговорил Федор Константинович. — Скажи-ка, Зина, на кухне есть молоко[31]?»
«Да, кажется»,[32] — ответила она испуганно.
Он встал и ушел на кухню. Через минуту:
«Зина, — позвал он. — Иди-ка сюда».
«Простите, пожалуйста», — обратилась она к Кострицкому, и той же скользящей, голенастой походкой, которая у нее была пятнадцать лет тому назад, и так же сгибая узкую спину[33], пошла к мужу: «Что тебе?»
Он стоял с расстегнутым воротом, комкая галстук в руке, у кухонного стола[34]:
«Я прихожу домой, — сказал он вполголоса, — после мерзкого дня у мерзких кино-торгашей[35], я собирался сесть писать, я мечтал, что сяду писать, а вместо этого нахожу этого сифилитического прохвоста[36], которого ленивый[37] с лестницы не шугал[38]».
«Федя, что с тобой, успокойся, — зашептала она. — Он сам скоро уйдет».
«Не скоро, а сию минуту. У нас одна комната, и мне негде спрятаться, но, Зина, я просто уйду, если ты его тотчас не уберешь».