Ох, Дарья, Дарья, видать, крепко же ты запала в душу Олексе. С того памятного воскресного дня, как поел он Дарьины пироги на торгу да провёл пирожницу домой, едва улучит Олекса свободное время, так и бродит вокруг её домика. Он у неё ладный, на каменной основе стоит, брёвна одно к одному подогнаны, тёсом крыт. И месяц и другой всё не решается гридин постучать в двери Дарьиного дома.
Но однажды к калитке вышла сама Дарья, улыбнулась по-доброму:
— Терпелив же ты, гридин.
— Да уж как видишь.
— А коли прогоню?
— Ходить буду, пока не примешь.
— Коли так, что с тобой поделать, заходи.
Слегка пригнувшись под дверным проёмом, Олекса вошёл в сени, снял подбитый тёмным сукном полушубок и шапку, повесил на колок, вбитый в стену. В полутёмной комнате в печи весело горели дрова, на лавке стояла кадка с кислым тестом. Хозяйка готовилась печь пироги.
Олекса присел. Дарья встала в стороне, скрестив на груди руки. Улыбнулась:
— Гляжу, всё топчешься, топчешься. Неделю и месяц. Ну, мыслю, замёрзнет гридин, а с меня спрос.
— Князю Даниилу ответила бы.
— А мне князь Даниил Александрович не указ, мне моё сердце судья.
Дарья достала из печи горшок со щами, налила в чашу, поставила перед гриднем:
— Ешь, Олекса, чать, оголодал, с утра бродишь.
Гридин ел охотно. Щи были наваристые, обжигали. Когда чаша оказалась пуста, Дарья положила перед Олексой добрый ломоть пирога, пошутила:
— Есть ты горазд, а как в работе?
— А ты испытай.
— И испытаю. Вон ту поленницу возле избы видел? Переколи.
— В один день?
— Нет, — рассмеялась Дарья, — в неделю.
— Справлюсь. Только б не передумала.
— Да уж нет, раз впустила.
— Не пожалеешь.
— Дай Бог. Как на гуслях играл и пел, в Твери слыхивала, сердце тронул, а каков человек — время покажет.
— Правда твоя, принимай каким есть.
— Был бы без гнили и червоточины в душе.
— Чего нет, того нет.
Только зимой владимирский боярин Ерёма выбрался в Москву. Никого не стал посылать, сам отправился. Оно сподручней: и наказ великого князя исполнит, и боярина Селюту, старого товарища, проведает. Дорога сначала тянулась вдоль Клязьмы-реки, затем сворачивала на лёд, и копыта звонко стучали по толстому настилу. Кованые полозья саней скользили легко, повизгивая, а боярин мечтал, как его встретит Селюта: они попарятся в бане, потом усядутся за стол и до темноты, а то и до полуночи будут вспоминать прожитые годы.
На вторые сутки крытые сани уже катили по земле Московского княжества. Ерёма доволен — скоро Москва, конец пути, хотелось размяться, вытянуть ноги. Выглянул боярин в окошко и с ужасом увидел, как из леса бегут к саням наперерез человек пять ватажников, потрясая топорами и дубинами.
Закрестился Ерёма, затряслись губы, погибель учуял боярин. И случиться бы с ним медвежьей хворобе, да ездовой выручил, гикнул, привстал, хлестнул коней. Рванули они и, чуть не опрокинув кибитку, понесли. Засвистели, заулюлюкали ватажники, но боярские сани уже проскочили опасное место. Глядя им вслед, один из ватажников, мужик кряжистый, бородатый, сдвинув шапку, почесал затылок:
— Жа-а-ль, ушёл.
— Ниче, Сорвиголов, вдругорядь не сорвётся! — весело успокоил товарища второй ватажник...
К обеду владимирский боярин Ерёма подъехал к усадьбе московского боярина Селюты, что в Зарядье, и, выйдя из саней в распахнутые ворота, направился в хоромы.
Шёл, ног не чуя, словно они рыхлые, то ли от сидения долгого, то ли испуг ещё в теле держался. А навстречу ему колобком катится боярин Селюта. Разбросав руки крыльями, приговаривал:
— Не ожидал, не ожидал боярина Ерёму!
— Поди, и не дождался б, коли б в лапы ватажников угодил. Под самой Москвой насели. Бог отвёл, а кони унесли.
— В лесах зимой ватаги редкие. Они по теплу плодятся. Ну, проходи в хоромы, боярыня моя, по всему, о те уже прослышала, ждёт. Как великий князь?
Пока в сени вступили, боярин Ерёма на вопрос Селюты ответил:
— Андрей Александрович тя, боярин Селюта, и службу твою помнит. Сказывал, передай Селюте, чтоб, как и в прежние лета, верным мне был, хоть и в Москве живёт, у князя Даниила. Его очами и ушами был бы.
— Я ль не стараюсь.
— Потому и послал меня к те великий князь. Мнится ему — не с добром к нему князь Даниил.
Не успел Селюта рта открыть, как на Ерёму боярыня с охами и ахами насела. Селюта, улучив момент, хитровато подмигнул:
— Я, боярин, о всём поведаю, дай срок, вот от боярыни отобьёмся.
Этой зимой Олекса и Ермолай похоронили старого гусляра. Лёг с вечера, а утром кинулся Ермолай, а старик уже мёртв. Лик у покойного умиротворённый, благостный. Видать, смерть пришла к нему по-доброму, не терзала и не брала его в муках.
Отходил старый гусляр мир, отмерил землю, и всюду слушали его игру и пение с радостью. Был Фома-гусляр желанным и в княжьих, и в боярских хоромах, и в домах и избах смердов и ремесленного люда.
Хоронили старого гусляра всей Москвой, пришёл люд из Ремесленного посада и княжьи гридни, помянули Фому добрым словом. А на второй день явились в кабак к Ермолаю Сорвиголов с товарищами. Сказал атаман ватажников:
— Прослышали, что не стало Фомы, помянем его.