Двадцатого сентября Александр Введенский с семьей явился на вокзал для эвакуации вместе с местной организацией Союза писателей. Вагон был переполнен, и Галина Борисовна Викторова, страдавшая эпилептическими припадками, побоялась ехать. В это время Введенский встретил на перроне директора издательства “Мистецтво” Каликину, которая пообещала ему, что он сможет работать в этом издательстве и эвакуироваться вместе с ним. Введенские решили остаться в Харькове. Следующие несколько дней Александр Иванович советовался со знакомыми, надо ли в случае прихода немцев эвакуироваться только ему (в начале войны он сотрудничал под собственным именем в пропагандистских антинемецких “агитокнах”, так что оставаться на оккупированной территории заведомо не мог), или его семье тоже, угрожает ли жене и детям опасность. Некто Курбатов, майор-связист, утверждал, что сообщения печати о немецких зверствах “преувеличены”, что немцы расправляются только с евреями и коммунистами, а простых русских женщин и детей не трогают. Введенский, видимо, кому-то повторил его слова. Этого оказалось достаточно для ареста, последовавшего 26 сентября.
Девятнадцатого декабря 1941 года Александр Введенский умер в тюремном вагоне по пути из Харькова в Казань, согласно свидетельству о смерти – “вследствие заболевания плеврит эсксудативный”[391] (очевидцы, с которыми общался М.Б. Мейлах, рассказывают иное: Александр Иванович не то умер от дизентерии, не то, больной, был пристрелен охранником; напротив, Б.А. Викторов, пасынок и приемный сын Введенского, считает диагноз достоверным: поэт, арестованный теплым сентябрьским днем, легкомысленно не взял в тюрьму теплой одежды).
Хармс пережил его на 36 дней.
Но это – несколькими месяцами позже. А в сентябре – октябре, когда в прифронтовом Харькове допрашивали Введенского, про Хармса в блокадном Ленинграде просто забыли. Он сидел в тюремной “психушке” на Арсенальной месяц за месяцем и ждал решения своей судьбы. Лишь в ноябре следствие по его делу возобновилось, а самого Хармса опять отправили на Шпалерную. К этому времени относится страшная фотография из его дела, являющая все признаки блокадной дистрофии.
Близкие Даниила Ивановича не имели ни малейшего понятия о том, что с ним происходит. Точнее, находились в крайнем заблуждении относительно места его пребывания. Свидетельство тому – письма Малич к Шанько:
1/IХ <1941>
Дорогая Наталия Борисовна,
Двадцать третьего августа Даня уехал к Никол<аю> Макаровичу, я осталась одна, без работы, без денег, с бабушкой на руках. Что будет со мной, я не знаю, но знаю только то, что жизнь для меня кончена с его отъездом.
Дорогая моя, если бы у меня осталась хотя бы надежда, но она исчезает с каждым днем.
Я даже ничего больше не могу Вам писать, если получите эту открытку, ответьте, все-таки как-то теплее, когда знаешь, что есть друзья. Я никогда не ожидала, что он может бросить меня именно теперь.
Целую Вас крепко.