Хармс посетил Анну Андреевну в Фонтанном доме. Несколько дней спустя она так передавала разговор с ним Лидии Чуковской:
Он мне сказал, что, по его убеждению, гений должен обладать тремя свойствами: ясновидением, властностью и толковостью. Хлебников обладал ясновидением, но не обладал толковостью и властностью. Я прочитала ему “Путем всея земли”. Он сказал: “Да, властность у вас есть, но вот толковости мало”[365].
Что подразумевалось под “властностью”? В разговоре с Петровым Хармс определил это свойство так:
Писатель… должен поставить читателей перед такой непререкаемой очевидностью, чтобы те не смели и пикнуть против нее. Он взял пример из недавно прочитанного нами обоими романа Авдотьи Панаевой “Семейство Тальниковых”[366]. Там, по ходу действия, автору потребовалось изобразить, как один человек сошел с ума. Сделано это так: человек остается в прихожей, снимает с вешалки все шубы. Несет и аккуратно складывает их в угол, а на вешалке оставляет только свою шинель… Сумасшествие показано таким образом при помощи неброской, но неожиданной детали, которая приобретает ряд различных, часто параллельных, а часто перебивающих друг друга смыслов. Она – как микрокосм, в котором отражена закономерность мира, создаваемого в романе[367].
Разговор этот происходил в дешевой пивной на Знаменской улице (ныне улица Восстания, в двух шагах от дома Хармса), обычными посетителями которой были маляры (“в углу стояли ведра с полузасохшей краской”). Теперь Хармс и его собеседники коротали время за утонченными беседами в этом непрезентабельном месте. Петрову оно “напоминало “клоак”, в котором Версилов разговаривал с подростком”. Хармс приносил в небольшом саквояже посуду – вилки и складные дорожные стаканчики; гигиена “клоака” не вызывала у него доверия.
Время было все же очень тоскливым и мрачным – и никаких светлых перспектив не маячило впереди. Никаких и ни у кого в его окружении.
По-моему осталось только два выхода, – говорил он мне. – Либо будет война, либо мы все умрём от парши.
– Почему от парши? – спросил я с недоумением.
– Ну, от нашей унылой и беспросветной жизни зачахнем, покроемся коростой или паршой и умрём от этого, – ответил Даниил Иванович[368].
(Можно вспомнить Михайлова из “Случаев”, который “перестал причесываться и заболел паршой”, а также юношеское стихотворение Введенского “Парша на отмели”.)
Даниил Хармс. Портрет работы И. Харкевича, 1940–1941 гг.
Разговор этот, описанный Петровым, относится к осени 1939 года. Чтобы предвидеть войну с участием СССР, когда Вторая мировая уже началась, особых пророческих талантов не требовалось. В глазах многих картина будущих сражений была подернута романтическим флером – отзвуки мечты о новой Битве Народов, преображающей мир, есть даже в мандельштамовских “Стихах о неизвестном солдате”. Сам Хармс войны откровенно боялся, боялся насилия, фронта, казармы, боялся лично за себя и своих близких. “Если государство уподобить человеческому организму, то, в случае войны, я хотел бы жить в пятке”. Сказано достаточно откровенно, только ведь и альтернатива “смерти от парши” была не из приятных.
Но гибель всех мелких, частных надежд оставляла место одной, последней, главной.