Старики неутомимо хлопотали. Юлия Гавриловна писала дочери «сумбурные и отчаянные» письма, нервные послания зятю, настойчиво требуя подавать все новые заявления в инстанции. Он, уже отправивший заявление, по примеру Ракова, на имя Ворошилова, отвечал: «Второе заявление я напишу, как вы советуете, на имя Предс<едателя> Сов<ета> министров; сделаю это после праздников. Думаю <…> что и без этого дело будет пересматриваться, – вопрос только во времени. Важно, мне кажется, другое, к чему этот пересмотр приведет: к немедленному освобождению (это, по-моему, сомнительно), к сокращению срока при условии пребывания в теперешних условиях или к сокращению сроков и <изменению> условий. Признаюсь, последняя возможность представляется мне мало привлекательной. До тех пор, пока я не смогу вернуться к норм<альной> жизни, мне решительно никуда отсюда не хотелось бы».
Он боялся не свободы, а лагеря. Там о писании не могло быть и речи. Не лучше казалась и ссылка, где выжить больному нелегко. Все это невозможно объяснить теще, думавшей только об освобождении дочери. Но старался быть готовым ко всему, даже к лагерю. На этот случай просил прислать некоторые вещи. «Дело в том, – писал он в том же письме, – что кое-какие состав<ные> части моего нехитрого ”имущества” не выдержали испытания временем. А именно – рубашки уже не подлежат никакой чинке. Кроме того, в случае переезда куда-либо, даже в случае перехода на несколько сот метров, я окажусь в безвыходном положении в смысле тары. Поэтому прошу Вас, если можете, выслать вот какие вещи:
1) пару каких-нибудь, самых простых сатиновых рубашек, например, – косовороток, все равно какого цвета, лишь бы дешевле.
2) Большой, крепкий мешок с пришитыми к нему лямками, наподобие рюкзака, но без металлич<еских> частей.
3) Пару маленьких мешочков – для сухарей, сахара и т. п.
4) Щетку – простую, возможно более крепкую и грубую.
Больше мне теперь ничего не надо. Излишек вещей только затруднил бы мое передвижение…»563
3. Письмо Маленкову
10 ноября 1954 года Андреев написал заявление на имя председателя Совета министров СССР Маленкова. «Изложил все значительно подробнее и, т<ак> сказать, многословнее, чем в 1-й раз, больше всего заботясь при том о точности и об абсолютной правдивости. И остался доволен»564, – сообщил он жене. Но «абсолютная правдивость» только осложнила освобождение и реабилитацию, за подобные заявления в стране, «где так вольно дышит человек», сажали. Андреев писал: «Мое враждебное отношение к советской системе имело в основе своей отрицание не столько экономической стороны этой системы, сколько политической и культурной. В частности, я не видел в нашей стране подлинных демократических свобод, и, увы, моя собственная судьба подтвердила это. Теперь, как и раньше, мое отношение к советской власти зависит от той степени свободы слова, печати, собраний, религиозной деятельности, какую советская власть осуществляет фактически, не в декларациях, а на деле. Не убедившись еще в существовании в нашей стране подлинных, гарантированных демократических свобод, я и сейчас не могу встать на позицию полного и безоговорочного принятия советского строя»565.
В начале декабря, чувствуя, что депрессия проходит, Андреев успокаивал жену: «О здоровье моем ты волнуешься совершенно напрасно. Некоторое неважное состояние, продолжавшееся с мая до октября, окончательно прекратилось, голова еще вялая и пустая, но я стал несравнимо спокойнее». И все же он жил в нервном напряжении. Заявление Маленкову далось нелегко.
В декабре стало совсем плохо, оказалось – инфаркт. Из 49-й камеры 30 декабря его опять перевели в больничный корпус, в 52-ю. Здесь он встретил новый, 1955 год, отсюда писал жене:
«Родненький мой цветик, весенняя проталинка, мой ласковый летний ветерок! Снежок, тихо опускающийся на белую рождественскую землю! Случайные обстоятельства, по существу не имеющие значения, задержали мое письмо: не только с Нов<ым> годом, но даже с Сочельником поздравить тебя могу только теперь». Свою болезнь, чтобы не пугать жену, он скрыл, назвав «гриппиком», хотя и сообщал, что пишет письмо лежа, с усилием. Он писал о самом важном – «внешнее из этого письма изгоняется»:
«Мы не беседовали много лет. Письма – почти ничто, это клочки, лишенные связи. <…> Естественно, что многое в моем состоянии и взглядах кажется тебе странным, и ты склонна заполнять пустые промежутки представлениями о том Данииле, с которым была близка 8 лет тому назад. <…> То, что тебе кажется растерянностью перед жизнью, в действительности является законным беспокойством человека, не имеющего такой специальности, какая сейчас помогла бы ему жить. А незримое препятствие есть только одно, и называется оно моей личностью.