В тогда же написанном Раковым рассказе-эссе «Судьба Онегина» истина выясняется, как в платоновских диалогах, в спорах. Четверо больных (понятно, заключенных) в одной палате (камере) несколько вечеров обсуждают десятую главу «Евгения Онегина»: «У нас сложилась традиция открывать собеседования за ужином».
Трое спорящих узнаются безошибочно, это – Андреев, Парин и сам автор. Андреев в тексте назван Никитой Ивановичем. «Никита Иванович, – сообщает Павел Павлович, персонаж, представляющий автора, – мой большой друг, редкий писательский и поэтический талант которого был известен и признан только обитателями нашей палаты, он ничего не успел напечатать». Парин назван Петром Николаевичем, о нем говорится: «…ученый физиолог, казавшийся старше своих пятидесяти лет благодаря окладистой серебряной бороде, похожей на бороду адмирала Макарова…» В тюрьме Парин переболел гепатитом. Кто такой четвертый собеседник – Федор Алексеевич, названный специалистом по истории русской литературы, определенно сказать трудно. Но вероятнее всего, это Борис Леонтьевич Сучков, профессиональный литературовед, правда, больше, чем русской литературой, занимавшийся зарубежной – немецкой и французской. В тюрьму он, перед арестом бывший директором Издательства иностранной литературы, попал как американский шпион. Сучков и в камере отстаивал идейные позиции советского литературоведения. Замечание Ракова, что «Федор Алексеевич Пруста не любил за “бергсонианство”, “архиснобизм”, “аполитичность”, “бесконечное копание в себе”», наверное, не случайно, позднее Сучков писал и о Прусте. Прустом увлекался сам Раков. Тюремные беседы и споры о Пушкине тоже не придуманы. Их отзвуки попали на страницы «Розы Мира», посвященные Пушкину.
После тюрьмы называвший Льва Львовича Левушкой Андреев не случайно испытывал к нему дружеские чувства. Их многое сближало. Почти ровесники (Раков был на два года постарше), оба они помнили счастливое предреволюционное детство, оба росли без отцов, среди любящих женщин, оба говорили на языке одного круга и одной культуры – начала века. А различия – успешная деловитость Льва Львовича и практическая беспомощность Даниила Леонидовича – в камере не имели значения. Ну а единомышленники-мистики вообще могли встретиться лишь в трансфизических странствиях. По крайней мере, именно Ракову Даниил Андреев с особенным чувством читал «Ленинградский Апокалипсис». Что происходило в осажденном Ленинграде, Раков знал как очевидец, участник прорыва блокады. Да и мало кто даже в их «академической» камере мог оценить эпическую мощь «русских октав» поэмы так, как приятель Михаила Кузмина.
Слушавшего их споры «простого паренька» Петра Курочкина «старшие товарищи интеллигенты учили началам наук». Курочкина привела в централ собственная страшная история. Он о ней рассказывал так:
«Арестован я был в 1950 году, 16-летним парнем. Я жил тогда в Ленинграде. Как-то зашел с дружками в кафе, мы крепко выпили, повздорили, у одного из нас оказался наган, и он два раза выстрелил в портрет Сталина. Нас судили и дали по 25 лет тюрьмы, пять лет ссылки и пять лет поражения в правах. Я попал в лагерь в Мордовии – сперва в лагерь для несовершеннолетних». В лагере Курочкин оказался замешан в драке, в которой был убит «бандеровец», и после суда получил «10 лет закрытой тюрьмы строгого режима»531.
Запомнил он и свое появление в 49-й камере централа в январе 1952-го:
«Когда открыли дверь камеры, все обитатели ее уже стояли. Так положено по уставу: если кто-либо входит в камеру, все должны встать, пока надзиратель гремит затворами. Я помню, что вошел и сказал:
– Здорово, братцы!
Поздоровался со всеми за руку и сразу заметил недоумение на лицах. Потом они объяснили, что мое появление ввергло их в огромное изумление. Все они солидные мужи, “матерые преступники”, а тут к ним мальчика привели. Я был щуплым маленьким 18-летним пареньком. Узнав, какой мне назначен срок, они изумились еще больше.
Мое место оказалось рядом с местом Василия Васильевича. Он высокий, худой, с длинной седой бородой, добродушно посмеивался над моим появлением и почему-то сразу мне понравился. Кровати были вделаны в пол, не кровати, а топчаны, поверхность из продольных и поперечных металлических прутьев. Мне принесли тощий тюремный матрац, наматрасник (простыней не полагалось), одеяло, и я стал полноправным обитателем этой камеры 49. <…>
Камера была довольно большая, вдоль стен кровати-топчаны, всего шестнадцать штук, посередине стол и скамейки, на которых днем можно было сидеть за столом, можно было также ходить, но одновременно могли ходить не больше двух человек, лежать же днем категорически запрещалось»532.
Андреев относился к Курочкину товарищески, и тот к нему привязался, всю жизнь вспоминая «интересного и необычного человека», гордясь его вниманием: «Я, Парин, Александров, Раков и Андреев держались вместе: это была наша группа»533.