После освобождения на простодушное пожелание написать о годах тюрьмы Андреев ответил: «Об этом другие напишут». Но и другие узники 1950-х о Владимирской тюрьме написали немногое. И дело не столько в подписке «не разглашать условий тюремного режима» – мучительно вспоминать тюремные годы и почти невозможно объяснять не испытавшим на себе, чем тяжела острожная неволя. Передающие тюремный ужас воспоминания написаны уже послесталинскими узниками, диссидентами.
92-летний Шульгин, надиктовавший в 1970 году обрывочные воспоминания о своем заключении, названные «Пятна», о многом, видимо помня подписку «не разглашать», поведать и не пытался. «Сокамерники там бывали разные, – рассказывал он, – одни были непроходимые мерзавцы. Так что если говорить совершенно чистую правду, то они были хуже, чем тюремщики. По крайней мере, мы от них больше страдали»525.
Одного такого уголовника-убийцу по фамилии Базаров описал Раков, назвав «настоящим нигилистом». Этот Базаров, озлясь, становился зверем. А ненавидел он «всех, кого знал и кого не знал». Ненавидел истерично, и ему нравилось убивать. Зверство в нем пробудила война. Он с удовольствием рассказывал, как подростком добивал раненых немцев, на машинах застрявших в зимнем снегу рядом с их деревней: «Ну мы их всех и перебили. Прямо по голове автоматом – раз и нету! Как орехи щелкали… Смеху было…»526
Политические страдали от уголовников. Так было везде – на пересылках, в лагерях, в тюрьмах. О том, как политические жили с уголовниками в «академической» камере, явно идиллически рассказала жена поэта:
«Можно себе представить, что это были за уголовники, получившие тюрьму, а не лагерь. <…> Так вот, тех уголовников, севших за что-то очень серьезное, и привели в камеру к Даниилу, Парину и Ракову. Те встретили вновь прибывших очень дружелюбно и просто. А вскоре стали проводить с ними занятия. Василий Васильевич читал им лекции по физиологии; Лев Львович – лекции по русской истории, особенно по истории обожаемого им русского военного костюма; Владимир Александрович527 – историю искусств; а Даниил сочинил специальное пособие по стихосложению и учил уголовников писать стихи»528.
Андреев сближался с теми, в ком находил хотя бы нечто близкое. Встретить не то чтобы разделяющих его миропонимание, а даже сочувствующих было трудно. Шульгин, интересовавший его как исторический деятель и как литератор, оказался человеком религиозным, с мистическими настроениями, для которого «загробная жизнь – реальность». Василий Витальевич даже отчасти разделял его индуистские увлечения, веря не только в опыты йогов, но и в «карму», находя в самом звучании близость с русским словом «кара». Но и с Шульгиным, вызывавшим симпатию честностью и ясностью ума, настоящей духовной близости не сложилось. А Парин и Раков, широкообразованные, глубокие и тонкие люди, не сочувствовали его религиозности, казавшейся им маниакально-болезненной. Но не могли не оценить Андреева. «От этих лет у меня осталась непреходящая любовь к Даниилу Леонидовичу, преклонение перед его принципиальностью, перед его отношением к жизни как к повседневному творческому горению, – писал Парин, радуясь первой посмертной публикации стихотворений сокамерника. – Он всегда читал нам – нескольким интеллигентным людям из общего населения камеры (13 “з/к”) – то, что он писал. Во многих случаях с его философской (метаисторической) трактовкой нельзя было согласиться, мы спорили страстно, подолгу, но с сохранением полного взаимного уважения. И даже в таких случаях в конце концов у всех нас оставалось глубокое убеждение в том, что перед нами настоящий поэт, имеющий свое индивидуальное неповторимое видение мира, выношенное в сердце, выстраданное»529.
Гаральд Нитц, вспоминая Андреева и Ракова тех времен, когда сочинялся «Новейший Плутарх», рассказывал: они написали «что-то очень занимательное и, видимо, смешное… Все смеялись. Мне повезло быть с ними… Интереснейшие люди! Оба так скрасили мое пребывание там…»530. Нитц и сам сочинительствовал, писал стихи. Видимо, это он перевел тогда несколько стихотворений Даниила Андреева на немецкий. В июне 1952-го, когда Раков получил фотографию дочери и радостно показывал сокамерникам, Нитц написал стихотворение «Маленькой дочери друга». В нем он писал о семерых узниках, чья жизнь течет заунывно, как песок в часах, давно забывших женскую ласку и обрадованных вместе с другом этим девичьим письмом и фотографией.
Часто Андреев спорил с Раковым, особенно на исторические темы. Конек Ракова – история военной формы в России (перед арестом он успел издать «Очерк-путеводитель по выставке “Русская военная форма”»). Она стала темой его рассказов-лекций в «академической» камере. Но не только она. Блестящая эрудиция Ракова была широкой – от Античности до трудов Отцов Церкви, от статей Константина Леонтьева до истории русского флота.