Здесь брались за перо и те, кому на воле это и в голову не приходило. Писание занимало время, в камере текшее по-иному, но главное, придавало смысл тюремному существованию, конца которому не предвиделось. Писать не запрещалось. Писали романы, повести, поэмы, стихотворения. Андрееву приходилось не только посвящать сокамерников в основы стихосложения, но и писать рецензии. В одной из них он разбирает сразу три сочинения, среди них пьесу. «Трудно сказать, удастся ли автору ценою упорного труда над словом, над стилем, над композицией, над психологическими характеристиками добиться в конце концов положительных результатов. С уверенностью можно сказать одно: это не удастся, если он будет свои ученические опыты расценивать как серьезные худож<ественные> произведения». (Пьесу «Месть», например, написал бывший депутат и кандидат в члены ЦК генерал Куприянов, кроме того корпевший над воспоминаниями «Так было».)
Говоря о Шульгине, сам ничего не писавший, в одиночке спасавшийся чтением, Меньшагин вспоминал, что тот в тюрьме «писал… – он сам говорил об этом. Еще бодрый старичок был. <…> Маленького роста, большая белая борода, лысый…»506. Шульгин считал себя прежде всего писателем, вел дневник, записывал сны, считая их вещими, сочинял – тысячами строк – стихотворения, поэмы, писал мемуары, романы. В его личном деле сохранился рапорт тюремного начальства об уничтожении рукописи исторического романа. Роман этот был «Приключения князя Воронецкого», вернее, его продолжение, над которым тогда корпел Шульгин. Андреева заинтересовала концепция романа, очевидно, не без мистики. Он даже написал о нем отзыв, о котором потом припоминал автор. Написанное Шульгиным забирали, что-то просто уничтожали, как три тетради с записями о Государственной думе, как тетради с текстом романа и материалами к нему. В тюрьме пропали и, видимо, навсегда тетради с началом трилогии «Сахар», «Мука», «Мёд» (или «Вода»?)507.
Потерю написанного не раз переживал и Андреев. Парин свидетельствовал: «Невзирая ни на какие внешние помехи, он каждый день своим четким почерком покрывал волшебными словами добываемые с трудом листки бумаги. Сколько раз эти листки отбирали во время очередных “шмонов” <…> сколько раз Д<аниил> Л<еонидович> снова восстанавливал всё по памяти»508.
Приходя в себя после Лефортова, Андреев возвращался к писанию, к стихам. «Вот в 47-м году я говорил тебе (а ты не верила): кончу “странников” – за стихи. Это шевелилось в подсознании (отчасти уже в сознании) именно то, чему пришлось являться на свет уже без тебя. Последующие года способствовали его появлению только тем досугом и той сосредоточенностью, которые они мне подарили»509, – признавался он жене летом 1956 года, не без удовлетворения перечисляя написанное. Но стихотворений, датированных первым владимирским годом, не больше десятка. Виноваты «шмоны». Но не только. После пережитого начинается новое ожидание прорывов «космического сознания». Он чувствует близость откровений, обдумывает очередные «предварительные концепции». И главный, повторяющийся в стихах мотив – соседство иных миров, предощущение «Сверх-исторических вторжений, / Под-исторических пучин». Кажется, видения еще смутны, иные миры еще не открылись, но вот-вот откроются, и он живет напряженным ожиданием вести оттуда «Где блещущие водопады / Кипят, невнятные уму».
Задуман цикл «Святые камни», и он пишет о «восхождении» Москвы, о неземном Кремле. Москва – средоточие борения миров. Он только у истоков метаисторического эпоса. Он еще не обрел соответствующего языка, который услышится вместе с увиденным в ночных путешествиях сознания. Не всё написанное в 1949 году уцелело, что-то дописано и переписано позже, включив новые открытия, неожиданные слова, ставшие к середине 1950-х особенной терминологией. «Носители возмездия» – одно из уцелевших стихотворений – написано еще прежним языком:
Мысли о предстоящей войне «ат