Вообще всё это было совсем не смешно, если к тому же принять во внимание сезонные и метеорологические условия, при которых никакие ремонты вменяемыми людьми не проводятся, а также учесть и то, что моя “двоюродная племянница”, как назло, стала всё больше оставаться дома (“сессия на носу”); всякий раз, когда я просила ее сходить позаниматься в библиотеку, она спрашивала: a с чего это? ты кого-то ждешь? – и надувалась как мышь на крупу, делаясь такой смешной, что я махала рукой: ладно, в другой раз! успеем! А “в другой раз” мне было не отловить – то горе-лицедея, то блаженного жнеца винно-водочной стеклотары... Нет, честно говоря (опустим детальное описание холода, грязи, усталости, опустим описание моего вранья – девочке, вранья напарников – мне, опустим даже само упоминание отчаянья), всё это было совсем не смешно.
Иногда, по-прежнему тайно, мы умудрялись делать ремонт даже в присутствии девочки. То есть, с грехом пополам, приспособились производить работы на первом-втором этаже, стараясь свести шум к минимуму, когда она, в черных обтягивающих брючках, с библиотечной, затрепанной биографией Макаренко, валялась на кровати, примыкающей как раз к... вот именно. В этом случае я уходила как бы “по делам”, попадая на Тайную Лестницу со стороны двора, где меня уже поджидали мои вечно встрепанные коллеги – или они приходили позже.
Я не скупилась на так называемое
Кстати, что касается моих приятелей, то их склонность к проповедничеству, морализаторству, упоенному резонерству (особенно на этом поприще отличался блаженный жнец винно-водочной стеклотары) – означенная их склонность была столь неуемной, что, как это водится с подобными типажами, они, на мое счастье, почти не задавали вопросов: жители эмпиреев, полностью замкнутые на себе, как известно, не любопытствуют.
Однако же мне не удалось избежать столкновения с представителем домоуправления и даже участковым милиционером (в сопровождении которого он явился), – и это была, пожалуй, самая острая коллизия на протяжении всего моего смертельного номера.
Дело было уже после Нового года: везде посреди грязного снега, а то и посреди раскисшего до залысин асфальта валялись, как рыбьи скелеты, использованные, то есть групповым образом обесчещенные, елочки. А я, напротив того, ликовала, подбираясь всё ближе к завершению своего плана.
Тут-то они и пришли.
Острота момента заключалась не в том, что они могли бы всё запретить, отнять ключ, заколотить двери – это по тем временам были дела обратимые, и тарифы на эту обратимость тоже были посильные, даже для меня. Острота заключалась в том (мы находились на площадке второго этажа), что они стали громко вопить. А девочка была дома. Вопя, они настаивали впереться ко мне домой, чтобы накропать какой-то акт. А она была дома, дома! То есть наверху, прямо за дверью!
Я кое-как вытолкала их во двор (на радость прильнувшим к окнам жильцам: как голодные аквариумные рыбы – они наконец-то получали свой корм), затем назвала им общенародный код-пароль (ой-ёй-ёй, парализованная бабка, о-о-й, двое дефективных детишек, о-о-ой, все они больные, о-о-ой, все мочатся под себя); этим кодом-паролем вызвала в пришедших чувство общности со мной; уговорила их не подниматься в квартиру; с жаром приняла альтернативное предложение “пройти в отделение”; ринулась за паспортом.
Влетев в комнату, я успела: вложить в паспорт то, что получила в ломбарде за золотые сережки (предпоследнюю ценность, считая ковер), дать на девочкин вопрос –