В конце лета Забел уехала погостить к своей семье, а спустя две недели ее деревня попала в окружение. Записавшись в добровольцы, Арто в составе военного отряда пробивался туда долго и безуспешно. Однажды, после тяжелейшего боя, им удалось прорвать кольцо, но лишь затем, чтобы совсем ненадолго оказаться на подступах к Карин-Таку. Арто видел в бинокль, как во дворах уцелевших от бомбежек домов полощется аккуратно постиранное белье – распашонки, ползунки, чепчики, пеленки. Как тянутся к небу тонкие струйки дыма – хозяйки затопили печки, чтобы успеть до следующего обстрела приготовить обед. Как, низко пригнувшись, чтобы не поймать пулю, перебегают от дома к дому мужчины. Собаки молчали, зато чирикали птицы и поминутно кричали петухи, внося своим заполошным разноголосьем сумятицу в этот притихший сентябрьский полдень. Неистово жужжа, носились в воздухе пчелы, голова кружилась от острого благоухания полевых цветов, вдали, разбуженная скоротечным утренним ливнем, пела река. Арто с раздражением убрал бинокль – до чего бессмысленной может казаться в войну красота природы!
Пробиться в Карин-Так удалось лишь к концу осени. Окрестности за ночь припорошило снегом и заволокло непроглядным туманом, под его покровом они и пробрались туда, без потерь просочившись сквозь вражеское окружение. На подступах к деревне, на самой кромке небольшой лощины, наткнулись на черные от гари, искореженные трупы. Времени отличать своих от чужих не было, потому забрали всех – своих похоронят, чужих тоже – та сторона особого интереса к своим погибшим не выказывала, сгинули, и ладно. Прихватив оружие, еле доволокли тела до околицы – туман к утру заморосил назойливой промозглой капелью, превращая в непроходимое месиво жирную, присыпанную снежной крупой землю. Сложив рядком тела – деревенские потом разберут, – собрались было идти дальше, но Арто вдруг резко остановился, разглядев у лежащего с края знакомый рыжий завиток, опустился на колени, сгреб горсть подтаявшего снежного крошева, превозмогая ужас, протер неузнаваемое от копоти лицо и испачканные грязью волосы, завыл – страшно и утробно, не осознавая еще той беды, что обрушилась на него, но уже задыхаясь от непереносимого ее бремени. Это была его Забел: короткостриженая, осунувшаяся – кожа да кости, в неуклюжих солдатских сапогах, в неповоротливом мужском бушлате. Родная моя, а родная моя, позвал он, тяжело ворочая языком, ощущая, как ледяным дыханием сковывает губы. Зачем-то расстегнул ей ворот рубахи, прижался лбом к выемке у ключиц. Заметил в окоченевших пальцах лоскут ткани, с трудом его выдернул, узнал обрывок лямки санитарной сумки. Лег рядом, свернулся, как она любила, калачиком, закрыл глаза. Прислушался к боли, растекающейся в груди. Прабабушка Забел ошибалась – на правом боку сердце саднило ровно так же, как и на левом, и даже, может быть, сильней.
Молчание