Дойдя до развилки, они постоят немного, вглядываясь в голубые вершины дальнего перевала, потом повернут направо и уйдут вверх, в сторону кладбища. В ожидании их возвращения Мануш будет вспоминать, как по той же дороге промозглым февральским утром уходило в даль исхудалое стадо. В блокаду, когда животным совсем нечего стало есть, отчаявшиеся хозяева привели их к покойному мужу – не закалывать же, Арамаис-джан, уж ты-то что-нибудь придумаешь, может, хоть какими-то лекарствами поможешь им продержаться до весны. «Какими лекарствами?» – беспомощно развел руками муж. Мануш тогда плакала и молила его не уводить стадо через обстреливаемую дорогу в соседний район, к молоканам, которые, возможно, смогли бы его прокормить, но муж не уступил ее мольбам – поведу, и все, не станут ведь меня убивать, видят же, что безоружный и животных перегоняю! Цолак пошел тогда с отцом, хоть тот ругался и противился, но не отпускать же было его одного! В тот день Мануш стояла, вцепившись в раму чердачного окна озябшими пальцами, и безотрывно смотрела, как стадо, сопровождаемое двумя пастушьими собаками, уходило к перевалу. Она видела, как внезапно начался обстрел, как первым, скошенный пулей, упал сын, а следом за ним и муж, как животные почему-то не стали разбегаться, а обступили тела мужчин и смиренно ждали, когда их убьют, и их убили – до последней горестно мычащей коровы и жалобно плачущей овцы. Мануш простояла у чердачного окна до рассвета, вглядываясь воспаленными от слез глазами в ледяную ночь, и только к рассвету, различив сквозь проясняющуюся тьму, что тела мужа и сына исчезли, выдохнула с облегчением. Значит, они живы и сумели отползти в безопасное место, понадеялась она. Но добраться до них не было никакой возможности – убитое животное тоже пригодно в пищу, потому подступы к тому месту, где лежало поваленное стадо, непрестанно обстреливали. Утром выглянуло не по-зимнему жаркое, горячечное солнце, растопило снег, подернуло перевал влажной, душной хмарью, и только к вечеру следующего дня вернулся мороз, загустил влагу в непроглядный туман, закрыв полностью обзор и наконец-то угомонив стрельбу. Туман дал возможность крохотному отряду Алексана выбраться туда. Когда Цолака доставили в больницу, руки его были черны от земли, ногти обломались и истекали кровью, раздробленная вспухшая нога еле держалась на нескольких клочках сухожилий и мышц. В беспамятном бреду он непрестанно рассказывал, как оттаскивал в овраг тело отца, как ждал помощи и, понимая, что ее не будет, рыл ему могилу, но мерзлая земля не поддавалась, потому он только и смог, что присыпать ему лицо и грудь, а вот ноги так и остались непогребенными, как бы их не обглодали шакалы, бредил он и порывался вернуться, чтобы дохоронить отца.
Много позже, придя уже в себя, он ничего больше не рассказывал, молчал и маялся от бессонницы – разучился спать. К мясу никогда больше не притрагивался – навсегда запомнил зловоние, исходившее от гниющего под необъяснимо жарким зимним солнцем мертвого стада.
Дождавшись, когда Алексан с Цолаком появятся на развилке дорог, Мануш, охая от боли в ноющих суставах, спешила по чердачной лестнице вниз – заниматься домашними делами. Цолак так и не признался другу, что капкан на участке поставил не он, и матери запретил говорить об этом – я мужчина, мне и отвечать. Мануш поплакала, но смирилась, если сыну угодно на этом свете держать за нее ответ, то и пусть, все одно на том свете делать это ей.
«Жизнь слишком коротка, чтобы помнить обиды, – любил повторять покойный муж. – Отсекай лишнее и живи, не оглядываясь». Цолак так и делал, а вот она не смогла. Не захотела. Цепенела душой, черствела сердцем. Не простила мужу того, что он, не послушавшись ее, ушел на добровольную смерть. «Разве твое глупое безрассудство стоило моего одиночества и слез?» – спрашивала Мануш, перебирая в памяти невыносимые годы, когда без помощи Цолака, тяжело и долго возвращавшегося к жизни, она вынуждена была одна поднимать младших детей. «Разве это стоило здоровья нашего сына?» – терзалась она вопросом, ответ на который ей так и не суждено было получить.
Прогулка
Азинанц Агапи собиралась на прогулку ближе к вечеру. Шла вниз по пологой, вымощенной мелкой брусчаткой улице до самого ее конца, а потом поворачивала направо – к роднику. Там она не останавливалась – на обратном пути напьется.
Проходила мимо мелких лавочек и мастерских, заглядывая в каждую. Зеленщик неловко перебирал скоропортящуюся кинзу и водяной салат, бакалейщик отсыпал в бумажные кульки изюм и орехи. У портного стрекотала швейная машинка и пахло раскаленным утюгом. В обувной мастерской, стыдливо подобрав под себя ногу в простом чулке, сидела пожилая женщина в темном платке – сапожник чинил ей ботинок.
Визит Агапи никого не оставлял равнодушным.
– Барев, Агапи-джан, – здоровался зеленщик.
– Пусть Хисус-Кристос будет твоим защитником, Агапи-джан, – говорил бакалейщик.
– Как ты себя чувствуешь, Агапи-джан? – осведомлялся портной.
– Все будет хорошо, Агапи-джан, – напутствовал сапожник.