Старуха отличалась той благородной красотой, которую на излете лет приобретают незлобные, открытые люди: глубокие морщины не безобразили, а украшали ее лицо, руки, покрытые рыжеватыми возрастными пятнами, напоминали два глиняных блюдца, в которых подают к завтраку мед и масло, и было в ее облике столько некричащего и безусловного достоинства, что даже разношенные туфли не портили, а скорее подчеркивали и даже дополняли эту красоту.
Закончив молиться, старуха чуть подвинулась, высвобождая место на скамейке, и похлопала по ней ладонью:
– Кызым, отур янмида.[33]
Услышав азербайджанскую речь, Анна внутренне сжалась, а потом оглянулась в надежде, что это не к ней обращаются. Но поблизости никого не оказалось.
– Садись рядом, дочка, – повторила старуха уже на русском.
Анна села. Вопреки ее ожиданиям, затевать разговор старуха не спешила. Несколько раз провела ладонью по груди, словно смахивая невидимые пылинки, протяжно вздохнула. Сплела узловатые пальцы в причудливый замок – Анна невольно улыбнулась забытому с детства жесту.
– И как вы поняли, что я – женщина? – чтобы прервать молчание, спросила она и сразу же пожалела – невежливо напоминать человеку о его недуге. Но старуха невозмутимо пожала плечами, не найдя в ее словах ничего оскорбительного.
– Женское дыхание глубже и медленнее, – последовало объяснение. – Мужчины же не дышат, а так, балуются. Они и к жизни относятся спустя рукава: не проживают, а прожигают.
Анна кивнула, соглашаясь, и сразу же спохватилась – ведь ее собеседница, не увидев кивка, могла посчитать ее молчание неучтивостью. Но раскрыть рта она не успела – старуха заговорила вновь.
– Ты не местная. Погостить приехала или по работе?
– Завтра в городе большой фестиваль, вы, наверное, слышали. Мне нужно сделать о нем репортаж. Я просто приехала чуть раньше, чтобы осмотреть Дербент. Потом бы не успела.
Старуха одернула подол платья, пригладила его на коленях, вытянула шею, будто кого-то высматривая.
– Белую машину не видишь? Пора внуку за мной приехать.
– Не вижу. Но я могу сама вас домой отвезти. Вы только адрес назовите, а такси я поймаю.
– Спасибо, дочка, не нужно, внук заберет. Он каждый день меня сюда привозит, а потом забирает. Я только здесь и могу молиться. Дома не получается – шумно и суетно. А тут тихо, аж слышно, как ветер дышит.
Анна улыбнулась.
– Как вы здорово сказали – ветер дышит.
Старуха с горечью усмехнулась:
– В какой-то книге вычитала, теперь уже не вспомню названия. У нас была очень богатая библиотека. Пока глаза видели, я много читала. А лет тридцать назад как ослепла – не читаю.
Анна поймала себя на мысли, что нестерпимо хочет коснуться ее. Она даже потянулась к ней, но сразу же отдернула руку. Старуха чуть повернула голову, словно прислушиваясь к ее движениям, помолчала, сосредоточенно глядя перед собой слепыми глазами, цокнула языком.
– Спросить о чем-то хочешь?
– Хочу, – с готовностью отозвалась Анна. – Вы сказали, что много лет не видите. Если можно, если это вас не обижает, расскажите, пожалуйста, о самых ярких своих воспоминаниях. Именно тех, что мы запоминаем «картинками».
Старуха вздохнула.
– Есть вещи, которые не стираются из памяти никогда: лица родителей и детей, отчий дом, вечерний закат над Каспием и улица, которая вела к базару, – я по ней все детство проскакала туда и обратно, отец овощами торговал, а меня по мелким поручениям гонял. Помню старую мечеть с большим гнездом аиста на минарете, каждый раз, когда мулла призывал к молитве, аист вспархивал на край своего гнезда и стоял навытяжку на протяжении всей службы, словно вахту нес. Однажды улетел на юг и не вернулся, все думали – в дороге погиб, а он к июлю все-таки прилетел, слабый и больной, упал на пороге мечети и испустил дух, я будто и сейчас вижу, как мулла несет его на руках, словно бесценный груз, словно хрупкий стеклянный сосуд, и по лицу его катятся слезы непритворного, чистого горя.
Она умолкла, будто сомневаясь, стоит продолжать или нет, и все-таки продолжила, но, перед тем как это сделать, нашарила руку Анны и накрыла ее своей легкой ладонью.