На вид — непохоже, а там кто их знает.
И весь последующий, получасовый сумбурный разговор все ждал, не прозвучит ли некая ключевая фраза, вроде пароля, или вообще тема как-то повернется в нужную сторону.
Очень ему хотелось, раз уж с банкиром встретился, да еще и пьяненьким, осведомиться насчет способа проверки перевода, но опять воздержался, потому что слошком на поверхности эта
Но не спросил, и со стороны господина Желтовского, прикончившего хрустальный, с матовыми журавлями графинчик неприлично дорогого коньяка (которые провинциалы, на такую роскошь разорившиеся, непременно с собой забирали, чтобы друзьям показывать), ничего такого не прозвучало. Только когда Ляхов стал расплачиваться с официантом, просверкнула во взгляде штабс-капитана искорка, не идущая к его облику и состоянию.
Нагрузился собутыльник более чем порядочно, на грани выпадения в осадок (да и сам ведь Ляхов на пароходе умело имитировал опьянение после бутылки крепкого чая), однако, сделав Вадиму ручкой, вдруг выговорил непослушным языком:
— Ты, капитан, думаешь, лихой очень? Верю! А вот тоже не геройствуй слишком. Знаешь, что на войне самое главное?
Что тут ответишь, на войне много главного: и оружие, и оценка противника, и мозги собственного начальства, и везение…
Но Желтовский ответа и не ждал. Назидательно подняв палец, он привстал, качнулся, чуть не обрушив стол со всей посудой.
— На фронте главное — выжить, Вадим Петрович. Вот чего…
Всю дорогу вниз по лестнице — в лифт отчего-то садиться не захотелось — Ляхов пытался вспомнить, назвал ли он между прочим Желтовскому свое имя, или же…
Вместе с поступившим из Израиля вспомоществованием чем не очередной намек?
До самых казарм Вадим шел пешком, на всякий случай переложив пистолет из кобуры в карман плаща. Не потому, что остерегался уличных преступников, в этом смысле Москва — один из самых спокойных городов мира. А вот какого-нибудь, специально против него направленного эксцесса не исключал. Потому что не оставляла смутная, до конца не оформленная тревога.
Интуиция редко его подводила, но сейчас он никак не мог определить, к сегодняшней ли ночи относится его беспокойство или ко всему предприятию в целом.
Во время пешеходных прогулок Ляхову всегда думалось гораздо лучше, чем за кабинетным столом, и он начал соображать, как следует вести себя в походе.
Прокладка маршрута сама по себе трудности не представляла. От Смоленска до Москвы они совсем недавно прошли, что называется, своими ногами. Однако в тот раз у них была совсем другая цель — добраться домой без потерь и к жестко фиксированному сроку. Всячески избегая встреч с отечественными некробионтами.
Поэтому пробирались они нередко второстепенными и даже проселочными дорогами, огибая все более-менее крупные населенные пункты и вообще места, где могли бы оказаться скопления новопреставленных покойников. Тактика себя оправдала, всего несколько раз им попадались сравнительно небольшие группки, неизвестно с какой целью бродящие по полям в окрестностях дорог.
Ну и в этот раз следует поступать так же. Использовать пути, пролегающие в стороне не только от кладбищ, но и от крупных городов, больниц и госпиталей, где показатели стандартной или экстраординарной смертности способны создать нежелательную концентрацию
Тогда, кстати, Ляхов с друзьями постоянно обсуждали интересный, имеющий не только теоретическое, но и практическое значение вопрос — а каков же
Израильский капитан, по его словам, до встречи с ними продержался не менее двух недель, впрочем, там тоже имело место довольно значительное несовпадение его и их субъективного времени. Так что эксперимент не чистый.
Загадкой было и то, на какое время хватило ему «подкормки» из парной говядины и гемостатической губки. К моменту их прощания выглядел капитан на удивление хорошо и в будущее, если так можно выразиться, смотрел с оптимизмом.
Ляхов очень жалел, что не удалось ему разговорить Шлимана по-настоящему, на профессиональном уровне. Да что теперь-то жалеть? Им было совсем не до научных изысканий, все мысли вертелись вокруг того, как самим выжить да домой суметь вернуться.
Кроме того, вспомнил Вадим, и сам капитан старательно уходил от расспросов, касавшихся его биохимической и психической сущности, отвечал только тогда, когда видел в этом собственный интерес. А в конце вообще начал говорить намеками и загадками. «Обжился и адаптировался», как выразился в его адрес Розенцвейг.