Облазив передовую и возвращаясь назад, неподалеку от КП, в ярку — по дну его щетинился квелый, подсеченный и потемневший от холода бурьян, — они с майором наткнулись на группу подростков, грязных, худых, оборванных. Ребята ели из солдатских котелков; горка наломанных ноздревато-черствых кусков хлеба возвышалась перед ними на мешковине. Возле ребят сидел грузный старшина из комендантского взвода, должно быть, приписник, с рыжеватыми, подкуренными усами, в шинели и примятой на один бок командирской фуражке. Он поднялся с земли, заприметив у подошедших Янова И Сергеева под солдатскими накидками далеко не солдатские шинели, а на Янове, кроме того, новенькие не фронтовые сапоги — генеральские «бутылки». Ребят, кажется, было шестеро — в потрепанных пальто, шапках, закутанных в толстые матернины полушалки. Одна из девочек выделялась особенной худобой: личико будто подернуто серой солончаковой коркой, щеки впали, глаза из синеватых ям смотрели неотрывно, не мигая, — только на хлеб. Она сосредоточенно быстро ела, стиснув тоже синеватые губы. Приход незнакомых людей не отвлек ее от еды. Поношенная, застиранно-белесая телогрейка с закатанными до локтя рукавами висела на ее плечах, точно на огородном пугале. А укутанную толстым с кистями полушалком голову, и оттого очень крупную, ей, казалось, стоило большого труда держать, и она ее не поворачивала, медленно пережевывала хлеб, обхватив кусок обеими руками, как делают только в деревне. Да, тогда в голодном тридцать третьем Янов видел таких дистрофических детей. Подступившая разом щемящая жалость сжала Янову сердце, и он задержался в ярке, возле ребят. Старшина, по-военному подобравшись, прижав обветренные красные кулаки к бедрам, ответил на вопрос Янова: «Как есть перед утром обнаружились… Из Гавриловки. Чудно даже — пришли! — И уверенно добавил: — Ночью переправим за Волгу. Определятся. Жить будут».
Уйдя из ярка, Янов с майором спустились в подземелье командного пункта, а несколькими минутами позже начался беглый беспорядочный обстрел из минометов: немцы стреляли по площади. «Для страху садит», — проговорил боец-связист в соседнем отсеке. А потом кто-то вошел за дощатую переборку, принес весть: «Там ребят побило и старшину Евдакова — от «ивана» штука в точности угодила».
Побледнев, Янов торопливо вышел из блиндажа. Двух ребят унесли — их тяжело ранило; четверо лежали на том месте, теперь уже навечно, и среди них та, сосредоточенно евшая хлеб, в мешковатой телогрейке, девочка. Голова в полушалке чуть запрокинулась в низинку, в той же строгости застыли глаза, устремленные в невысокое, придавленное небо, будто очень хотели разглядеть, что там, за предзимней неласковой хмурью. Хлеб так и остался, зажатый в ее окаменевшей левой руке. Лежал рядом и старшина — без фуражки, шинель растерзана в клочья, залитое кровью лицо уткнулось в стылую черную землю, примяв опаленные гарью ссеченные будылины…
И хотя Янов отчетливо мог представить, что в той войне и до и после того памятного случая гибли, калечились десятки тысяч людей, но эти ребята, прорвавшиеся чудом через передовую, кого нашла смерть, когда спасение было близким и был хлеб в их руках, — эти ребята, эта девчушка остались в его памяти до гроба…
Захваченный давними воспоминаниями, но такими отчетливыми, нисколько не притушенными, ровно их не коснулась всесильная забывчивость, он и не заметил, что уже отрешился и от этой почти во всю стену карты, и от потоков света, предвестников жары и духоты, от глобуса на блестящих шарах в чугунной подставке. «Девочка, девчушка… Безыменная даже. Но свидетельница всех поступков, твоя судьба и твоя совесть… Что ты ответишь, когда в один трагический, дикий час с «пауков» не просто взлетят самолеты для патрулирования, а ринутся по этим направлениям? Что ты ответишь тем безмолвно устремленным в небо глазам, худенькому дистрофическому личику, на котором застыл строгий и горький вопрос? Что враг коварен, жесток? Вероломен? Но какой же враг — иной? Когда он был другим? «Иду на вы»… Но ведь когда такое было? Да и не войны это, скорее, были — так, драчки для потехи и услады. Значит, твоя задача, маршал Янов, не допустить такого, чтоб не пришлось после жалко мямлить в ответ перед людьми, перед своей совестью, перед судом истории».
Он вздрогнул: обожгло пальцы правой руки. Фу ты! Окурок сигареты дотлел до самого ободка мундштука. Ткнув его в пепельницу, подумал: «Зря курю. Врачей не слушаюсь. Гипертония же!» И теперь лишь почувствовал на лбу клейкую испарину. «От жары, что ли? Уже с утра дает о себе знать. Или еще и сердце? Впрочем, ерунда все эти симптомы! — упрекнул он тут же себя. — Раскис, рассолодел!»
Повернувшись от карты и в последний момент вновь отчетливо представив «паучьи гнезда», Янов подошел к окну, решительно затянул сборчатые шелковые шторы. Они бесшумно сошлись, обрубив поток лучей, падавших на письменный стол. Сразу притушился свет.
Сел к столу, дотянувшись, нажал кнопку позади заставленного разноцветными телефонами столика. Распахнулась дверь — майор Скрипник встал у порога.
— Слушаю.