В грусти, как и во всем, у нас симпатия! Когда я вас увижу? Прощальный тон вашего письма навел на меня тоску! Вы обо всем горюете прежде времени… Простите! я сам не знаю, что пишу: мысли в страшном беспорядке. Вы тверже меня! Стыжусь, что я бессилен, что, как дитя, закрываю глаза перед несчастьем.
Ваш ***
Пишу, и на глазах навертываются слезы! Сегодня я получил определение к должности в***. Невыразимо тяжело. По всем правилам рассудка, я должен бы радоваться… Видно, чувство и рассудок — два родные брата, только такие, как Каин и Авель… Могу ли вас сегодня видеть?
Наконец-то мы пришли к горькой истине — к сознанию нашего бессилия в напрасной и тяжелой борьбе… Вот вы все бранили меня, что я заглядываю вперед, что пугаюсь призраков, созданных моим воображением! Я послушалась вас и предалась всей душой чудесным мечтам о счастье, прекрасным и благороднейшим надеждам… Мне и в самом деле показалось, что я возношусь на небо блаженства… и вот я на земле, обессилена, сокрушена падением. Вам тяжело было вчера говорить о вашем скором отъезде… при этом вы так упорно и странно глядели мне в глаза… вы непременно хотели видеть действие ваших слов? Ну что ж, вы видели, что я побледнела, что я окаменела… Довольны ли вы? О, мой друг, ужели правда, что любовь есть глубочайший эгоизм?.. Но что об этом… Итак — разлука необходима! как знать? Может быть, даже полезна… Не утешайте меня будущим — я не верю ему. Через несколько лет, кто знает, что у нас будет в сердце! Может быть, холод, насмешка над всем, во что теперь так восторженно верим… Что же делать, боже мой? Неужели вправду расстаться. Завтра я целое утро дома и одна, — приходите; хочу наглядеться на вас… а там обещаю быть твердой и благоразумной.
Напрасно я взял перо, чтобы сказать вам что-нибудь отрадное; в душе одно только глубокое, непроходимое горе. Страдаю за вас и за себя. Я еду — еду через два дня! В этом письме в последний раз пишу: до свидания! Во мне происходит глухая борьба… Зачем я еду? — неужели это неизбежный приговор судьбы? И вы против меня? заодно с рассудком! — Вечером побываю у вас. До свидания! тысячу раз готов повторить это слово…
Время покажет, должны ли мы благодарить наше благоразумие или горько укорять себя за недостаток силы и смелости… Путь начат, — не отступать же! — идите смело! Вашему уму, вашим способностям предстоит широкое поле деятельности; вам, может быть, некогда будет оглянуться назад… Идите, — вас сопровождает моя молитва, мое жаркое желание вам счастия!
Лошади у крыльца… еду — до´лжно ехать! Я плачу, как дитя… Прощайте, будьте счастливы! не забывайте меня! Я — я весь ваш!
Хорошенькая, черноглазая Надина сидела на диване со своим женихом. Маменька ее была занята чем-то по хозяйству, папенька был у должности. Должность свою он любит не меньше жены и дочери, — да нельзя и не любить ему должности: она его мать и кормилица; по ее милости у его Парасковьи Семеновны и прекрасный салоп, и около трех дюжин чепцов, и платьев и капотов несчетное множество; благодаря ей же и Наденька его одета, как куколка, и воспитана не хуже кого другого: и по-французски знает, и на фортепьяно играет. Посмотрите, как она мила, как грациозно закинула назад головку, как лукаво смотрит на своего жениха.
— На что это похоже, Иван Петрович, целый день не быть! Это ни на что не похоже! Этак разве делают женихи?
— Я уж вам сказал, что не мог, что хворал, — разве вы не верите мне? — отвечал Иван Петрович — увы, тот самый Иван Петрович, переписку которого с Идой вы имели благосклонность пробежать.
— Не верю; не так же вы хворали, чтоб целый день пролежать; а письма — экая важность! Можно было и отложить.
— Невозможно.
— У вас все невозможно!
Она надула губки.
— Надина! полноте, дайте ручку!
— Подите! противный! — Она улыбнулась. — Право, мне кажется, вы не любите меня.
— Не грех ли вам…
— Ну, скажите, — перебила она ласково и вкрадчиво, — вы никого больше меня не любили?
Он молчал.
— Скажите, прошу вас, скажите всю вправду.
— Что за вопрос! разве я не люблю вас, разве вы…
— Нет, нет! вы мне скажите, любили ли вы кого-нибудь
— А вы?
— Я? Я — другое дело, когда мне любить?
— Право?..
Наденька вспыхнула.
— Нет, — продолжала она, — вы мне скажите, не вертитесь.
Брови Ивана Петровича слегка нахмурились, минуты две он молчал, будто что припоминая, потом проговорил тихо, но отрывисто:
— Любил…
На лице Наденьки выразилось неприятное чувство.
— Так-то; вот вы каковы, — она готова была заплакать.
— Вот вы и рассердились на то, что я сказал правду… Зачем вам было спрашивать? Вы непременно хотели, чтобы я солгал? Что ж? Вам было бы легче от этого? Ну да, я любил сильнее, потому что был моложе, глупее… да и притом это было давно; это прошло уж… — он подавил невольный вздох. — Теперь я никого не полюблю, теперь вы для меня единственная женщина.
Он поцеловал ее руку. Лицо девушки прояснилось.