«Может быть, вчерашний мой нескромный приход, — писала девушка неверною рукой, изобличающей душевное волнение, — напомнил вам ничего не значащую для вас старинную встречу, и напомнил неприятным образом. Может быть, вы будете бояться, что когда-нибудь опять бедная больная появится в комнатах невесты вашей. Я пишу к вам единственно для того, чтоб успокоить вас. Здоровье мое заставляет меня сегодня же, много завтра, переехать в город и вскоре даже и совсем оставить Петербург. Я надеюсь, что увижу вас и милую мне Мери при лучших для меня обстоятельствах».
Сколько слез стоила эта записка бедной Зое! Сколько раз была написана, переписана, изорвана в клочки и опять написана! Какие, может быть, безумные надежды волновали душу девушки, когда она отдавала ее горничной, во все время, пока ожидала ее возвращения! Сколько предположений, проектов переходило в ее голове, темных, мрачных, убийственных, и иногда — как туча над заливом, на минуту озаренная проскользнувшим сквозь волны ее лучом заходящего солнца, освещенных также мгновенным лучом никогда не умирающей надежды. Другая, более светская, не стала бы писать к князю; менее любящая не стала бы писать такого письма; думаете ли вы, что вместо письма она не хотела послать одну ветку фуксии? Думаете ли, что между изорванными в лоскутки письмами и уже сожженными не было такого, где изливалось бы все сердце ее в словах, которые должны были тронуть князя, возвратить его к прежним чувствам? Думаете ли вы, что она не говорила ему о беспредельной вере своей в его сердце, о надежде, никогда не изменявшей ей, — видеть его и быть счастливою дружбою его, если не любовью? Все это и много другого говорила Зоя; но он помолвлен, помолвлен на Мери; он любит Мери… Зоя ли помешает его счастью и счастью подруги? И однако…
Если б посмотрел кто на Зою, когда, бледная, встревоженная, она скорыми шагами ходит по комнате, подойдет к окну, раздвинет рукою частую сетку листьев гераниума и смотрит в глубину аллеи, не белеется ли там платье горничной, не идет ли она! Нет и все нет. Покойно все вдали; бабочка пролетит, виляя над дорожкою; малиновка перепорхнет на противоположный куст, дитя, вдруг выскочив из чащи, перебежит, чтоб спрятаться на другой стороне в кустах сирени, обманывая товарищей, которые с шумом бегут по дорожке, ища его; и вот наконец она… Зоя отскочила от окна, щеки ее пылают, сердце бьется, она упала на колени перед образом… Владычица! Помоги ей перенести эту минуту, которую против воли с надеждой ждало сердце…
— Не застала дома!..
И день прошел, и ночь наступила. Зоя напрасно ждет. Не придет ли Мери? Не пришлет ли? Никого. Войдет горничная; Зоя с нетерпеливым ожиданием устремит на нее вопрошающий взор: нет ли чего? Горничная почтительно смотрит на барышню и, не спуская глаз с нее, идет к комоду, а лицо покойно и беззаботно, как будто бы весь мир пообедал и сбирается лечь спать.
А между тем Елена Павловна и жених у Мери и все едут кататься в Екатерингоф: там музыка и толпа простого народа: так, посмеяться. Мери весела, как и всегда, любезнее обыкновенного. Толстым немцам с дражайшими половинами и нежно любимыми детьми, старым шляпкам с подновленными лентами и коломенским fanatica per la musica[43], которые пешком, от Большого театра, пришли с сестрицами, а может быть, и с кем-нибудь еще нежнее любимым, наслаждаться при вечерних испарениях екатерингофских болотистых лугов вальсами Штрауса, и модницам в бурнусах и с лорнетками в руках, так же как и Мери пришедшим посмотреть на
— А что твоя бедная больная? — спросила наконец Елена Павловна, подъезжая уже почти к самому дому.
Мери не взглянула на князя, не покраснела, не смешалась нисколько.
— Моя бедная Зоя, — сказала она, вздохнув. — Ах, не напоминайте мне о ней! Одна мысль о ней прогоняет всю мою веселость. К несчастию, нет никакой надежды.
— Как! Ужели ее припадки?..
— Неизлечимые. Прежде надеялись еще ей помочь, но теперь доктора объявили, что это невозможно. У нее падучая.
— Ах, какой ужас!
— И в такой степени даже, что она потеряла рассудок.
— Отчего это с нею?
— Это последствия болезни. Мать ее была больна и умерла этой болезнью. Зоя еще и в детстве страдала: но это, разумеется, скрывали. Теперь же невозможно и скрывать.
— Какая жалость! Как же это ты, мой ангел, бываешь часто с нею? Знаешь ли, что это опасно. Она может перепугать.
— Я не боюсь ее. Знаете, она очень привязана ко мне: так не хотелось огорчить ее, тем более что на днях ее перевезут в город, а там мы нечувствительно расстанемся.
— Ты всегда прелесть, чудо доброты!
Мери улыбнулась, как улыбается ангел, утешающий страждущего младенца, невластный согнать с чела своего следов святого сострадания…