В одно утро, прекрасное летнее утро в конце августа, две девушки сидели на небольшой галерее, обставленной цветами, и обе работали. Солнечные лучи, проникая в галерею сквозь густые ветви старой липы, играли на полу, прядая светлыми пятнами, и, окружая легким полусветом лица девушек, придавали им ту прелесть полутонов, которая так неподражаема, так незабвенна для тех, кто раз видел, как умел ею пользоваться творец берлинской Jo{62} или Данаи дворца Боргезов!{63} Право, посмотря на эти серебристые переливы тонов, на эту прозрачность легких теней, убегающих по округлости белой шейки под распущенные локоны, артист, забывшись, остановился бы, ища взором, не играют ли где у ног прекрасных два амурчика с полными щечками, с улыбкою, какие только умел находить Корреджио…
Здесь амуров не было. Зоя, всегда бледная и печальная, вышивала на руках какую-то оборочку; Мери в пяльцах выводила контур цветка, предназначенный для представления столиственной розы.
— Ты знаешь, Зоя, — сказала Мери, вздевая иголку, — что здесь ведь говорят, будто я помолвлена?
— Ты, Мери? Нет. Да ведь это неправда?
— Почему?
— Хорошо же! И ты мне не сказала, что… что ты любишь?
— Что я люблю? Да что же это значит, прошу покорно? Откуда же это ты вывела?
— Да ты так говоришь… как будто бы слухи о твоей помолвке были верны.
— Ты допотопная девушка, Зоя, бесподобная моя Зоя. Разве мне непременно надобно влюбиться, чтоб идти замуж?
— С твоим состоянием, Мери? Да как же иначе? Я понимаю, что бедность может заставить выйти замуж, если сердце свободно, и без любви. Но ты… независима, богата, хороша! Нет, Мери, нет, ты не выйдешь, не любя.
— Не любя, то есть ненавидя? Между ненавистью и любовью, как ты ее понимаешь, ужасное расстояние!
— Не играй словами, Мери. Ты знаешь, что я хочу сказать. Я разумею ту любовь, которая выше всякого другого чувства, которая не допускает никакого расчета, которая исключительно обладает душою нашею, — ту любовь, которая забывает бедность, ничтожество, которая не замечает презрения людского, населяет уединение, с которою зимняя вьюга лучше весны, с которою в снежной степи не вспомнишь о нежном солнце, — ту любовь, Мери, которая все для нас и без которой жизнь — сон, тяжелый, долгий сон…
Мери посмотрела на подругу с некоторым беспокойством, ей очень хотелось захохотать, однако она удержалась. Ей показалось, что Зоя немножко сбивается, заговаривается и что, того и гляди, быть беде. Кто же, в самом деле, в полном уме заговорит так, как будто целиком из романа? Да и щеки девушки, слегка покрытые непривычным румянцем, и оживленный взор… нехорошо!
— Сама эта любовь — прекрасный сон, — сказала Мери с самою кроткою улыбкою, мечтательным взором, откинувшись к спинке кресел и склоня головку к правому плечику.
— Сон? Он возможен. Любила ли ты когда-нибудь, Мери?
— Ты хочешь меня исповедовать! Пожалуй. За этим у меня дело не станет. — Мери нарочно говорила протяжнее, чтоб выиграть время и дать успокоиться волнению Зои. — Мне, мне многие нравились, милая Зоя.
— Нравились! Это не то. Мне нравится человек, его наружность, его обращение, его ум; но любовь — это другое. Мы любим не наружность, не ум, не ловкие приемы; мы любим… Я не знаю, что мы любим; это сочувствие, Мери… душа…
— А ты веришь сочувствию?
— Верю ли? Но вся природа полна сочувствием. Посмотри: когда солнце так ярко светит и воздух так тепел и живителен, что грудь наша, кажется, расширяется и как будто бы, чувствуя недостаток одной жизни, мы хотим обнять всю природу или слиться с нею, — подойди тогда к цветам, посмотри, не кажется ли тебе, что жасмин, эта бедная резеда сочувствуют тебе… Мне кажется, я вижу, как трепещут их чашечки, открывая свои бесценные ароматы…
— Видишь ли, Зоя, мне кажется, что цветы приобрели способность сочувствовать людям с тех пор, как люди потеряли ее в своих положительных целях.
— Ах! ты клевещешь на людей.
— Нет. Попробуй в подобную минуту поискать сочувствия у людей. Какой взор ты встретишь? Ух! обледенит, как взор воскового автомата.
— Но ты не пробовала, Мери; ты осудила не узнавши.
— Право? Не угодно ли говорить им о сердце и сочувствиях, тогда как они с ног до головы заняты своими лакированными сапогами.
— А они думают, быть может, что ты занята своею шляпкою…
— Их особою, Зоя. Поверь мне, они уверены, что ничем нельзя заниматься, кроме их бесценной особы… Вот почему я никогда не могла любить. Когда я рассматривала ближе людей, которые… мне нравились, я находила их та-ними мелочными в их притязаниях, такими пустыми в их фантастическом эгоизме, что очарование мое исчезало, как румяна на лице старой кокетки. Нет, Зоя, люди не стоят любви.
— Ты не любила, — шептала Зоя.