Кто я, чтобы так сурово судить ее, не прожив и половины того, что прожила она? Кто я, чтобы так кардинально и нелестно высказываться о ней? Я – это я; самой себе я царь и бог, и в своей голове имею право и судить, и осуждать, и калечить, и убивать, – нашептывало подсознание.
Со всей моей гуманностью, со всей моей любовью к людям и к этому миру, что я привила себе сама, не раз терпев разочарования и обиды; со всем моим стремлением видеть в людях лишь хорошее – я не могла, не умела, не видела и грамма доброты в этом человеке. Корысть, гордость, слепое самомнение, ханжество – разве это не грех? Ее вспыльчивость, ее злоба – так похожи на мои, но в то же время корни у нас с ней разные. Я стараюсь не говорить о людях плохо и не желать им зла. Но здесь было нечто совершенно иное: я мечтала, чтобы этого человека сбила машина, чтобы она слегла с тяжелой, неизлечимой болезнью, чтобы ее не стало.
Сама пугаясь собственных желаний, я задавала себе вопрос: а отчего все это? Лишь оттого ли, что я не допущена ею к зачету? Да быть того не может – слишком малое основание, чтобы желать смерти, особенно для меня. Я должна была попылить несколько часов и успокоиться, осознав, что виновата я, что сделанного не воротишь, и надо решать саму проблему, а не разбираться в ее причинах.
Но я не гасла: все ворочалась во мне злоба, превращаясь в нечто более страшное. Я наблюдала за этим действом внутри себя по пути домой, наблюдала и отворачивалась, когда догадка подкрадывалась все ближе. С такими мыслями – кем я стану? И кто я есть, что за чудовище, если допускаю их в голове? Спрашивала и – отворачивалась от ответов.
Предстояло еще объясниться дома: почему так поздно, как прошла консультация, все ли хорошо, что сказали о будущем зачете, как обстоят дела у одногруппников, готова ли я завтра сдать?.. И наврать, наврать на все эти вопросы, да с таким счастливым и уверенным лицом, чтобы даже моя мать, чующая ложь за версту, поверила мне и легла спать со спокойным сердцем, ни за что не переживая. Это единственное, из-за чего я не стану говорить ей правду: она не уснет, если узнает ее.
Она не умеет принимать такую истину, которая ей не по нраву, которая идет вразрез с ее порядком вещей: паранойя и страх опозориться перед всем миром сведут ее в могилу за одну ночь. И это безо всяких преувеличений. Подумать только: дочь отчисляется из университета. Да это ведь равносильно концу света в ее личной вселенной!
Она не понимает, что жизнь после такого краха может продолжаться, и вместе с ней, под ее давлением, этого не понимаю и я… Для меня теперь это тоже конец света. А я еще не хочу умирать: ни от взгляда мамы, раскрывшей мою ложь, ни от того, как она после этого изведет меня, на чем свет стоит.
В дом я шагнула с таким чувством, будто теперь в моей жизни начинается период самых страшных катастроф.
Вытащив наушники, слепила довольное, но немного уставшее лицо. Стала разуваться. Мама выпорхнула из кухни, прижимая полотенце к груди, вся в ожидании на лице; брат оставил компьютер и вышел ко мне в коридор, почесывая голову; только отца не было, да он, верно, дремлет под бубнящий об инопланетянах голос по РЕН-ТВ, как и каждый вечер.
– Привет, – улыбнулась мама устало. – Ну что, какие новости, не зря хоть съездила?
– Привет, – мы поцеловались, затем я обняла брата. – Все хорошо, ничего особенного не сказали. Так, чепуху молола, о том, что она полжизни отдала работе и воспитанию таких, как мы, бездарей.
– Ото ж! Зря только ездила! – мать возмущенно всплеснула полотенцем. – Есть небось хочешь, голодная, да? Пошли, я там плов приготовила.
– О! – мелкий оживился. – Я тоже сейчас приду. Только один бой еще сыграю, – и скрылся в доме.
– А где отец? – спросила я, проходя ну кухню и принюхиваясь.
– А где ему быть? Телевизор смотрит. Ну, как смотрит…
– Спит, – добавила я вместо мамы, и мы улыбнулись. – Дрыхнет под свою любимую «Военную тайну».
– Ну да. Ох уж этот папа! – говорила она, накладывая мне тарелку. – У тебя там точно все нормально? – ну вот, говорила же – чует!
– Ну да, – как можно безразличнее ответила я, глядя ей в глаза. – А что могло плохого случиться?
– Не знаю. Ты ведь никогда нам ничего не рассказываешь. Вдруг у тебя какие-то проблемы, там, по учебе, а ты все молчишь.
– Ну, молчу, и что с того? – задумчиво спросила я, принимаясь за плов.
– А, так все-таки что-то случилось?
– Мама, ну не начинай. Это я в общем говорю. А сегодня – все хорошо.
– Сегодня? А вчера? А завтра?
Я пожалела, что произнесла вслух то, что разбередило в маме следователя. Иногда я жалею о том, что умею говорить – лучше бы я была немая, с такой мамой.
– О, господи. Началось.
– Нет, ну а что мне думать?
– А зачем тебе над чем-то думать?
– А, то есть я, по-твоему, идиотка?
– Мам!
Но она уже яростно свернула полотенце и вставала со стула, с тем выражением на лице, которого домашние боятся больше всего: вот так всегда, и сам не заметишь, что обидел ее чем-то. И ведь ее обида абсолютно серьезна, несмотря на абсурдность.
– Что? – холодно спросила она, принципиально глядя мимо меня.