И спокойно уходила в кухню, а Хребтов оставался спать в одиночестве лаборатории, где царил призрак чумы, невидимо живущей в закупоренных банках, на объективных стеклах, в крови подвергнутых заражению животных.
Когда ассистенты являлись на работу и будили профессора, он казался им таким же мрачным, как вся окружающая обстановка, где каждый уголок мог скрывать смерть в виде освободившегося из плена бацилла.
Вероятно, поэтому они и придумали для него прозвище — «Профессор Чума», имевшее громадный успех в тех кругах, где близко знали Хребтова.
Зимние месяцы шли один за другим, а работа оставалась все такою же напряженной. Ассистенты изнемогали, им казалось, что этому конца не будет. Следя за возраставшею нервностью своего патрона, они утрачивали веру в его гений, начинали бояться, что он наткнулся на неразрешимую задачу, потерял руководящую нить опытов и теперь бросается из стороны в сторону, действуя наудачу, лишь бы не признать себя побежденным.
Каково же было их удивление, когда однажды утром, в начале марта, едва они пришли в лабораторию, профессор заявил им, что исследования окончены.
Ассистенты прямо остолбенели.
Как так? Еще вчера не было речи о прекращении работ. Профессор еще ни разу не заикнулся о полученных результатах. Ведь не понапрасну же они трудились?..
Но Хребтов, по-видимому, не собирался давать объяснения. Его поза показывала, что он не имеет ничего больше сообщить и ждет только ухода ассистентов.
Тогда один из них переспросил:
— Так, значит, наша работа кончена?
— Я уже говорил, что кончена! — отозвался профессор, плохо скрывая нетерпение.
— А каковы ее результаты?
Но тут Хребтов заворчал, как цепная собака:
— Результаты? Результаты исследований пока вот тут! — (он хлопнул себя по лбу). — Этого, кажется, достаточно. Через несколько времени выйдет моя книга о чуме и тогда вы все узнаете. Теперь же рассказывать про результаты было бы слишком долго, а мне время дорого.
И, видя, что ассистенты все еще мнутся, он добавил:
— Нечего говорить, что в предисловии я отмечу ваше сотрудничество и выражу благодарность за него.
После этого им оставалось только уйти, что они и сделали, возмущенные до глубины души обращением профессора. Пройдя шагов сто по улице, все трое сразу остановились и единодушно воскликнули:
— Вот так животное!
После чего продолжали путь, теряясь в догадках по поводу значения сегодняшнего случая.
Достиг ли профессор каких-нибудь результатов? Или ничего не добился и скрывает свою неудачу? А может быть, сошел с ума от напряженной работы и переутомления?
Все три предположения были одинаково вероятны, но какое из них ближе к истине — ассистенты так и не могли решить.
Между тем, Хребтов, оставшись один, готовился приступить к самой серьезной части исследования, к опыту, который являлся решительным поединком между ним и чумою и мог иметь своим последствием или гибель ученого, или его полное торжество.
В своих исследованиях он дошел до такого состава сыворотки, который по всем теоретическим данным должен был исцелять от чумы.
Должен был исцелять; но исцелял или нет — можно было определить, только испытавши действие сыворотки на человеке.
Хребтов решил произвести опыт на самом себе.
Такое решение было им принято без всяких колебаний и волнений; оно было прямым логическим следствием всех предыдущих экспериментов над кроликами, крысами и мышами. Когда же дело шло о последовательности опытов, у профессора не могло возникнуть сомнения — нужно их доводить до конца или нет?
Чтобы не прервать цепь фактов, ведущих к открытию, он согласился бы подвергнуть вивисекции родного отца. Такая железная прямолинейность по существу чудовищна, но, так как в данном случае Хребтов применил ее к себе, то мы назовем ее геройством.
Обеспечивши себе полное одиночество до конца опыта отсылкою кухарки в деревню, профессор прежде всего озаботился заготовлением запаса еды, что при его нетребовательности было делом не слишком сложным. Потом принялся наглухо запирать все двери и окна своей квартиры, чтобы бациллы, которыми он себя заразит, не вырвались как-нибудь на свободу.
При этом занятии, ему невольно вспомнился его предшественник, немецкий доктор, который, заболев среди опытов чумою, заперся, как теперь Хребтов, и написал на стекле окна предостережение тем, кто мог прийти к нему на помощь.
Что-то дрогнуло в душе у профессора при таком воспоминании, но это было лишь бессознательное, инстинктивное волнение. Сознание же его оставалось невозмутимо спокойным. Он больше думал о технических подробностях прививки, чем о ее последствиях.
Так же методично, как всегда во время опытов, откупорил он склянку с культурою бацилл, произвел заражение у себя на руке, наложил повязку и аккуратно отметил день и час в журнале.
Потом закурил папиросу и стал ходить по комнате. Какое-то тоскливое беспокойство поднималось со дна души вопреки усилиям воли. Он ничего не имел против риска, но казалось невыносимым в течении целого ряда дней ждать результата, сознавая, что носишь внутри себя смерть.