Я знаю, что вы скажете (профессор ничего не собирался говорить). Вы скажете, что лучше сознательно относиться к окружающему, что это более достойно человека, — ну, уж извините; на мой взгляд, куда интереснее жить среди неведомого и таинственного. Вы все стремитесь упростить жизнь, докопаться до ее сущности, а о том забываете, что жизнь сама по себе скучная, глупая вещь, что без прикрас она никуда не годится.
Вы, как чиновники, внесли в мир сухой порядок, разделили силы природы на входящие, исходящие, пронумеровали их и, не давши никому счастья, изгнали поэзию.
Поэзия нуждается в таинственности, в неожиданном, в неотразимом, в мощных, полузверских порывах души человека, полного жизненных сил.
А вы все это разрушили, отняли, уничтожили.
Он выпил еще стакан и вдруг сделал знак, приглашающий слушать, указывая на оркестр.
Оркестр играл в это время вступление к арии последнего акта оперы «Тоска». Мощные, мрачные аккорды звучали неотразимою силою судьбы.
Профессор, совершенно лишенный музыкальности, все-таки понял, что эта музыка какая-то особенная, хватающая за сердце, живая, говорящая.
Вдруг на фоне аккомпанемента появилась одинокая мелодия, напряженная, как крик отчаяния, как последний вопль о помощи, как последняя мольба, обращенная к небу, мольба, похожая на угрозу.
Хребтов откинулся на спинку дивана. Ему стало так же тяжело, как несколько часов тому назад внизу, на улице. Эта музыка, с такою яркостью передающая душевные муки, вызвала во всем его существе мучительный, стихийный протест против несчастья.
А через стол раздался тихий смех. Молодой человек, очевидно, заметил впечатление, какое произвела ария, и смеялся с откровенностью пьяного.
— Что, видите, какую красоту вы убили? Теперь так не чувствуют, так не страдают.
Только музыканты пытаются воскресить то, что совершилось когда-то в человеческой душе.
Ведь это муки человеческого сердца, положенные на музыку. Муки человеческого сердца, каким оно было, когда не было ни телеграфа, ни антидифтеритной сыворотки, когда человек имел душу на месте, а не носил ее, как теперь, вместе с бумажником в кармане.
Он торжествующе глядел на профессора, но тот ничего не видел и не слышал. Музыка раздразнила его муку, он не мог с нею справиться и, схвативши бутылку, налил второй стакан и выпил.
После этого ему стало как будто легче. В голове зашумело, все вокруг подернулось дымкой, разговоры слились с музыкою в один сплошной гул, сквозь который, словно издалека, доносились слова его собеседника.
— То, что раньше было жизнью, теперь сделалось искусством. Вот в чем дело! Я хотел бы дослушать, как выражается в музыке этот ваш прогресс. Вот пакость-то, наверное!
Представляете вы себе марш прогресса? Нечто до тошноты ритмическое, лязгающее, сухое, в быстром, но не живом темпе.
Потом Хребтов увидел, как компаньон дрожащею рукою наливает его стакан, проливая на скатерть шипящее вино. Машинально выпил он третий стакан и совсем переродился.
Собеседник перестал казаться ему пьяным. Наоборот, профессор почувствовал к нему большую симпатию и начал горячо ему что-то рассказывать. Между прочим, в рассказе он упомянул про свои исследования над чумными бациллами, туманно дал понять, что скоро мир освободится от этого страшного бича.
Молодой человек в ответ только махнул рукою.
— Ну вот, еще один шаг к упрощению жизни. Эх, профессор, профессор! Если бы не ваше научное ослепление, вы сумели бы понять, где счастье, и сожгли бы собственноручно свои труды.
А знаете, — добавил он, лукаво улыбаясь, — будь я на вашем месте, я взял бы да и выпустил чуму на город. Вот была бы картина! Уж тогда не пришлось бы скучать. Люди сразу научились бы и в Бога веровать и любить жизнь.
Дальше разговор потерял всякую последовательность. Хребтов с усилием говорил какие-то скучные, тяжелые фразы, собеседник его не слушал и болтал свое.
Так тянулось долго. Музыка смолкла, ресторан почти опустел, но два собеседника не замечали этого, сидя один против другого, положивши локти на стол, свесив отяжелевшие головы над пустыми стаканами.
Наконец у профессора, сквозь туман опьянения, стали мелькать проблески сознания. Он вдруг устыдился своего поведения, встал, расплатился с зевающим, переутомленным лакеем и, несмотря на уговоры компаньона посидеть еще, выпить еще бутылочку, вышел из ресторана.
Было три часа ночи. Всюду царила тишина, а темнота после ярких огней ресторана казалась особенно черной.
Мягкий неподвижный воздух приятно освежал лицо. Хребтов решил дойти до дома пешком. В голове у него порядком шумело, но он чувствовал себя бодрым. Сначала, правда, покачивался, но потом перестал. Его мощный организм быстро справился с опьянением.
Зато, по мере того, как свежий ветерок уносил из его головы пьяный угар, в ней начинали копошиться злые, мучительные мысли, так что, придя в лабораторию, Хребтов так же, как утром, оказался лицом к лицу со своим позором и несчастьем.