В вагоне Рязанов чрезвычайно устал. Напротив него разместился тщедушный почтовый чиновник с огромным семейством, кое плакало, дралось между собою, гадило, неопрятно кушало, устраивало свалки прямо на полу, а жена чиновника, чахоточная женщина, с мелким убогим лицом и желтыми болезненными волосами, лишь оглядывала происходящее с ужасом и изредка говорила:
— Ах, что же вы, дети? Оставьте! Оставьте! Полно вам шалить! Сейчас позову городового!
И безжалостно шлепала при этом голозадого младенца, который шалил куда менее своих братьев и сестер, но за неподвижностью своей вынужден был за них отдуваться, как это обыкновенно и бывает с увальнями. Рязанову припомнился такой же вот толстоморденький и медлительный гимназический товарищ Мишенька Лебедев, пошедший затем по армейской части и, кажется, уже дошедший до капитана.
— Вот розгою! — напугал детишек мастеровой, ехавший на соседней лавке с кожаным сундучком в охапке. Дети принялись плакать, а мать — утешать их со свойственной всем матерям нелогичностью, как будто и не она звала только что городового. Сам многосемейный чиновник-отец с печалью взирал в окно и не желал обращать ни малейшего внимания на выходки чад, а после и вовсе вышел в тамбур.
Городовой не пришел застращать шалунов, и к станции Рязанов прибыл с жуткой головной болью и полнейшим отвращением к детям самого разного пола и возраста.
Стоянка была недолгой: ударили в колокол, поезд дернулся, адски загрохотал железными сочленениями, паровоз загудел и поволок состав прочь, в лес, где терялась узкая рельсовая тропинка Рязанов же взял саквояж — артельщиков поблизости не наблюдалось, да и откуда им тут быть — и зашагал к станции.
Когда и как добраться к Миклашевским, он еще не решил и не исключал возможности заночевать в городке, каковой, он знал доподлинно, был всего-то в пол-версте к северу. Однако прежде не мешало хоть немного перекусить в станционном буфете. Дело в том, что дорогою Иван Иванович вовсе ничего не кушал — ехал на пустой желудок, дабы избежать забот с естественными отправлениями организма. Рязанов желал думать, что рано или поздно кто-нибудь многоумный построит вагоны с ватерклозетами, но пока таковых в местном поезде, к сожалению, не имелось.
По пути к буфету, подле сваленных кучею старых шпал, от которых отвратно пахло смазкою, сидел старый жид с седыми пейсами, в немыслимом лапсердаке, блестевшем от многолетних напластований жира, что цыганское монисто. Жид торговал мышеловками. Торговлею, впрочем, это язык назвать не поворачивался: старик попросту сидел, понуро глядя на носки своих стоптанных башмаков, и весь вид его, а особенно поникший огромный нос и длинная борода, вызывал несказанную жалость. Оттого, наверное, — а еще и потому, что мышеловки, как ни крути, были сработаны знатно и с выдумкою, — Рязанов купил одну и удалился, про себя сетуя на бездарный перевод денег.
Буфет оказался премерзкий: с вареными куриными яйцами, заветренной семгою, икрою в розеточках и неизменным заливным; рейнвейн оказался черт знает откуда, и один лишь шустовский коньяк внушил Ивану Ивановичу доверие, после чего он заказал рюмочку, взявши в качестве закуски наименее дрянной с виду бутерброд с икрою...
— Недели две тому в окрестностях объявился шалый медведь, который задрал двоих мужиков и корову, — с ажитацией во взоре рассказывал двум не лишенным приятности дамам тщедушный молодой человек; часто откусывая от эклера, он делал страшные глаза и говорил: — Не поверите, головы им поотрывал напрочь!
Дамы ахали и послушно пугались. Рязанов выразил надежду, что медведя непременно застрелят, но молодой человек возразил, заметив со значительностью, что леса здесь преогромные и медведя того еще поди найди.
— Вы, я вижу, здешний; не подскажете ли, милостивый государь, с какой оказией проехать мне нынешним вечером в усадьбу Миклашевских? — спросил случайного знакомца Иван Иванович.
— Не поздно ли? Впрочем, совсем недалеко от вокзала, в той вон стороне, есть постоялый двор, и там я видал мужиков с телегами; что бы вам спросить у них, не в ту ли сторону кто едет? Ежели, конечно, не побрезгуете...