Так вот он какой, Густав.
Минуло два дня. Станислаус вытряхнул в квашни восемь центнеров[1] отрубей, в результате чего получилось восемьсот ковриг роскошного солдатского хлеба. Выходит, дома они зазря переводили прекрасные отруби, скармливая их свиньям.
После обеда в пыльные окна пекарни застучал дождь. Станислаус забеспокоился: Господи, не будь ко мне так жесток. Мы стали чужими, это верно, но неужто ты только и знаешь, что мстить и мстить? «Вы с ним заодно?» — спросил в парке глухой голос.
Под вечер дождь пошел на убыль. Господь двинул свои тучи в какое-то другое место, будто говоря: «Наша милость полагает, что этого довольно. Немножко мы его все же помучили». Станислаус нисколько не сомневался, что с самоуважением у Господа Бога все в порядке.
Во время дождя все цветы, и в первую очередь нескромная сирень, придерживали свои ароматы. Они приберегали их для лунного света и ночных бабочек.
Разве ночной мотылек Станислаус искал в парке ароматные грозди сирени? Нет, он ничего не искал, он шел наверняка. И вдруг остановился, благодарный судьбе за то, что она решила немного смилостивиться над ним. Он присел на камень, вдохнул аромат сирени, и благословил жизнь, и возлюбил ее.
Скамейка оказалась пустой, но сомнение еще не закралось в него. Он ждал. Он слышал, как били часы на башне, и считал капли ночного дождика у себя на тыльной стороне ладони. Станислаус заснул.
Он проснулся, и отчаяние потоками дождя хлынуло на него. Неужели такое возможно? Все пошло прахом. Все нити порваны! Неужто он и в самом деле просто молодой человек, с которым можно заключить сделку, которого можно приручить, чтобы он не был в тягость? Неужто он просто хвастливый, ничтожный крестьянин, который всем и каждому показывает свои жалкие сбережения, чтобы хоть что-то собой представлять?
Небо в эту ночь разыгрывало свой спектакль! Оно напустило луну на странствующего подмастерья пекаря, измученного, одинокого, он сидел в городском парке, не зная, что ему с собой делать. Когда его слезы потускнели, как давеча капли дождя, упавшие с дерева ему на ладонь, он вскочил со скамейки и пробормотал:
— Если ему нужна вода, то много ли он с меня возьмет? — Он имел в виду Бога. Станислаус плюнул на землю так, словно хотел разом выплюнуть все подступающие к горлу слезы. Затем дважды обошел вокруг березы, похлопал рукой по коре и сказал: — Ты крепко здесь корни пустила, да!
Два дня он пребывал в задумчивости, так что даже Густаву это надоело.
— Другие молодые люди ходят подтянутые, маршируют, а ты, если взглянуть на это диалектически, просто с ног валишься.
Станислаус справился со своей бедой. Он, как ныряльщик, долго пробывший под водой, вновь увидел мир. И поймал на себе быстрый взгляд Густава, еще глубже надвинувшего на лоб свою припорошенную мукой шляпу.
— Что ты за человек?
— Немножко земли, немножко воды, чуточка ветра.
Густав, этот шишковатый белый гриб, смерил Станислауса недоверчивым взглядом.
— Мы с каждым днем должны, как говорится, жить все лучше, но тебя, похоже, это не касается. Весь мир трубит марши, а ты в одиночестве пиликаешь на скрипочке.
Тощими пальцами Густав попробовал, готово ли тесто.
— Не каждый же рождается трубачом.
Тут Густав опять сдвинул со лба свою шляпу и посмотрел на Станислауса как Наполеон из хрестоматии.
— Ты не думай, что я вякаю, как они выражаются. Фюрер, надо тебе сказать, великий человек. Он все перекроит и ничего не упустит. Вот теперь он освободил мою жену от работы на фабрике. Вся работа мужчинам? Как же так? Адольф, если смотреть диалектически, человечный человек.
Тут у Станислауса нашлось что сказать, не настолько уж он заигрался на скрипке:
— Твоего жалованья подмастерья хватает на двоих?
Густав разозлился:
— У тебя разумения не больше, чем у ребенка, ведь теперь нам, если взглянуть диалектически, стало лучше: у моей жены есть теперь время латать мои одежки! Но ты не смеешь так нехорошо говорить о фюрере, запомни это!