Право воплощенное – это гражданин; право увенчанное – это законодатель. Древние республики представляли право, сидящим на курульном кресле1, держащим в руках скипетр закона и одетым в пурпур власти. Этот образ был правдивым, и идеал до сих пор остается таким же. Любое упорядоченное общество должно иметь священный и вооруженный закон, священный благодаря справедливости, вооруженный свободой.
В том, что было только что сказано, не было произнесено слово сила. Однако сила существует; но она не существует вне права; она существует в праве.
Тот, кто говорит «право», говорит «сила».
Так что же существует вне права?
Насилие.
Есть только одна необходимость – истина; вот почему есть только одна сила – право. Успех вне истины и права не более чем видимость. Близорукие тираны ошибаются; удачная западня создает им видимость победы, но эта победа полна пепла; преступник полагает, что его преступление – его пособник, но это ошибка; его преступление – это его кара; убийца всегда порежется своим ножом; измена всегда предаст изменника; преступников, пусть они даже не подозревают об этом, всегда держит за шиворот невидимый призрак их злодеяния; дурной поступок никогда не отпустит вас; и неизбежно, неумолимо приведет к морю крови тех, кто увенчан славой, и к безднам грязи тех, кто покрыт стыдом, не даруя прощения виновным, Восемнадцатое брюмера ведет великих к Ватерлоо, а второе декабря увлекает ничтожных к Седану2.
Когда приверженцы насилия и изменники обкрадывают и развенчивают право, они не знают, что делают.
II
Изгнание – это право, с которого сорвали одежды. Нет ничего более ужасного. Для кого? Для того, кого подвергли изгнанию? Нет, для того, кто на него осудил. Пытка возвращается и терзает палача.
Мечтатель, который в одиночестве прогуливается по песчаному берегу, пустыня вокруг мыслителя, убеленная сединами, спокойная голова, вокруг которой кружат удивленные чайки, философ, наблюдающий за безмятежным рассветом, Бог, время от времени призываемый в свидетели среди деревьев и скал, тростник, не только мыслящий, но и размышляющий, волосы, которые седеют в одиночестве, пока не станут совершенно белыми, человек, который чувствует, как все больше и больше превращается в тень, длинная череда лет, проносящаяся над тем, кто отсутствует, но не умер, тяготы этого обездоленного, тоска по отечеству невинного – нет ничего более страшного для коронованных злодеев.
Что бы ни делали всемогущие баловни минуты, вечная сущность сопротивляется им. Они лишь скользят по поверхности уверенности, внутренний мир принадлежит мыслителям. Вы изгоняете человека. Пусть. А что затем? Вы можете вырвать с корнем дерево, но вы не сможете вырвать свет у неба. Завтра все равно наступит рассвет.
Однако воздадим справедливость тем, кто осуждает на изгнание: они логичны, безукоризненны и отвратительны. Они делают все возможное для того, чтобы уничтожить изгнанника.
Добиваются ли они своей цели? Преуспевают ли? Возможно.
Человек, настолько разоренный, что у него осталась только его честь, настолько обобранный, что у него осталась только его совесть, настолько одинокий, что рядом с ним осталась лишь справедливость, столь отвергаемый, что с ним осталась только истина, настолько погруженный во мрак, что ему остается только солнце, – вот что такое изгнанник.
III
Изгнание – это категория не материальная, это категория моральная. Все уголки земли стоят друг друга. Angulus ridet.[59] Каждое место подойдет для мечты, лишь бы уголок был безвестным, а горизонт – широким.
В частности, привлекателен архипелаг Ля Манша; его с легкостью можно принять за родину, поскольку он – часть Франции. Джерси и Гернси – это кусочки Галлии, которые море оторвало от нее в восьмом столетии. В Джерси было больше кокетства, чем в Гернси; он остался в выигрыше от того, что стал более миловидным и менее прекрасным. На Джерси лес превратился в сад; на Гернси скалы остались колоссами. Здесь – больше прелести, там – больше величия. На Джерси ты в Нормандии, на Гернси – в Бретани. Букет огромный, как Лондон, – это Джерси. Здесь все благоухает, сияет, смеется; но это не мешает бурям посещать остров. Тот, кто пишет эти строки, как-то сравнил Джерси с «идиллией в открытом море». В языческие времена Джерси был более романским, Гернси – более кельтским: на Джерси чувствуется присутствие Юпитера, на Гернси – Тевтата3. На Гернси исчезла свирепость, но осталась дикость; на Гернси то, что когда-то принадлежало друидам, перешло теперь к гугенотам; здесь теперь правит не Молох, а Кальвин; церкви здесь холодные, пейзажи недоступны, религия раздражительна. Короче говоря, оба острова очаровательны: один – своей приветливостью, другой – суровостью.