И вдруг меня охватило невыразимое отчаяние, исступление какое-то. Я поняла, что больше не хочу жить в таком мире, как этот, где хорошие мужчины и честные женщины больше ничего не стоят и где хозяйничают преступники; после того, что случилось с Розеттой, жизнь для меня уже не имела цены, и даже в Риме, в своей квартире и лавке, я уже не буду прежней, и жизнь меня больше уже не влечет. Тут я вдруг поняла, что хочу умереть, и вскочила с постели, зажгла дрожащими от нетерпения руками свечу и подошла к стене, чтоб снять прибитую к гвоздю веревку, на которой Кончетта сушила белье. Здесь, в углу сарая, стоял соломенный стул; я вскочила на него с веревкой в руках, чтобы закрепить ее на этом гвозде или на балке крыши, а потом затянуть петлю на шее, оттолкнуть ногой стул и раз навсегда покончить со всем. В ту самую минуту, когда, держа веревку в руках, я взглянула на потолок и стала искать, за что бы ее закрепить, мне вдруг послышалось, как дверь сарая за моей спиной тихо-тихо отворилась. Я обернулась и увидела: на пороге стоит Микеле. Да, это и вправду он, и выглядит так, как в тот последний раз, когда гитлеровцы уводили его, я даже заметила, что у него, как и тогда, одна штанина была длинней и доходила до самых туфель, а другая покороче, едва касалась лодыжки. Он, как всегда, был в очках и, чтоб лучше разглядеть меня, поднял голову и посмотрел поверх стекол, как делал при жизни. Увидев, что я стою на стуле с веревкой в руках, он тотчас же сделал мне знак, словно желая сказать: «Нет, только не это, так поступать ты не должна». Тогда я спросила: «А почему не должна?» Тут он сказал мне что-то, чего я не поняла; а потом продолжал говорить, и хотя я старалась расслышать его слова, но ничего не слышала: так бывает, когда хочешь разобрать сказанное человеком, стоящим за окном, и видишь, как он открывает рот, но стекло мешает тебе слышать. Тогда я крикнула: «Говори громче, я тебя не слышу», — и в ту же минуту, обливаясь холодным потом, я подскочила на своей постели. Значит, все это было во сне: и попытка покончить с собой, и вмешательство Микеле, и его слова, которых я не расслышала. Теперь во мне оставалось только жгучее и горькое сожаление о том, что я не разобрала его слов; долго еще ворочалась я в постели, спрашивая себя, что все это могло значить; конечно же, думала я, он растолковал мне, почему я не должна себя убивать, и ради чего стоит жить на свете, и отчего жизнь в любом случае лучше смерти. Да, должно быть, он в немногих словах объяснил мне, в чем смысл жизни, ускользающий от нас, живых людей, но, наверно, ясный и понятный мертвым. На свою беду, я не смогла понять того, что он говорил, и весь этот сон походил на чудо, а чудеса, сами знаете, потому и называются чудесами, что благодаря им совершаются самые невероятные и редкостные вещи. Но чудо свершилось лишь наполовину: Микеле явился мне и помешал мне убить себя, это верно; но я, конечно, по своей вине, видно, недостойна была, не смогла понять до конца, почему я не должна покончить с собой. Значит, нужно жить. Но, как прежде, я не знала в ту минуту и, может, не узнаю никогда, отчего жизнь лучше смерти.
Глава XI