Розетта и на другой день не вернулась, а я провела этот день, бродя в тоске по апельсиновым рощам, то и дело выглядывая на дорогу, всматриваясь, не едет ли она. Я поела вместе с Винченцо и его женой, которая все пыталась утешить меня тем же глупым образом, с восторгом повторяя, что Розетте будет хорошо с Клориндо и что у нее ни в чем не будет недостатка. Я ей ничего не отвечала: теперь, когда я знала, что это ни к чему не приведет, у меня даже пропала охота злиться. После ужина я снова заперлась в сарае и вскоре крепко заснула. Ближе к полуночи я услышала, как дверь потихоньку распахнулась, тогда и я открыла глаза и при свете луны увидела, как Розетта вошла на цыпочках. В темноте она подошла к ночному столику, стоявшему между нашими кроватями, и немного погодя зажгла свечку. Тут я закрыла глаза, притворившись, что сплю. Теперь она стояла передо мной во весь рост, и при свете свечи я смогла увидеть, что она, как и предвидела Кончетта, одета во все новое. На ней был костюм из легкой ткани красного цвета, белая кофточка, черные лаковые туфли на высоком каблучке, и я заметила, что на ногах у нее чулки. Она сначала сняла жакет, а потом, взглянув на него пристально, повесила на стул, стоявший за кроватью, потом сняла юбку и положила ее рядышком с жакетом. Теперь она, оставшись в одной сорочке из черной прозрачной ткани, села, сняла с себя туфли и стала их рассматривать, поднеся к свече, а после поставила их аккуратно под кровать. Затем сняла через голову сорочку. Покуда она стягивала с себя сорочку — это ей не удавалось, и она, изгибаясь, то и дело пыталась помочь себе, — увидела я на ней черные подвязки с бантиками. У Розетты никогда не было подвязок — ни черных, ни другого цвета. Обычно в ходу у нее были только круглые резинки, которые она носила чуть выше колен, и вот теперь эти черные подвязки ее совсем изменили, и тело Розетты, казалось, уже не было ее телом, а стало совсем другим. Прежде это было здоровое, молодое, чистое тело, какое должно быть у невинной девушки, теперь же в нем появилось что-то вызывающее и порочное: словом, это больше не было тело Розетты, которая до сих пор была мне дочерью, а было тело Розетты, путавшейся с Клориндо. Я взглянула на ее лицо и увидела, что и оно изменилось. Свет свечи падал ей прямо на лицо, и выражение его — алчное, настороженное — было таким, как у гулящей девки, которая целый день шлялась по улицам и притонам, а поздней ночью вернулась домой и подсчитывает свою дневную выручку. Тут уж больше я не в силах была себя сдерживать и громко позвала:
— Розетта.
Она мгновенно подняла на меня глаза и потом медленно и как бы неохотно спросила:
— Мама?
Я же ей сказала:
— Где ты была? Я три дня места себе не нахожу. Почему ты меня не предупредила? Где ж ты была? Говори.
Она поглядела на меня, а потом сказала:
— Я поехала с Клориндо и, вот видишь, вернулась.
Теперь я сидела на кровати и спрашивала ее:
— Но что же с тобой, Розетта, случилось? Ведь ты уж сама на себя не похожа.
Она мне тихо ответила:
— Нет, я все та же, отчего бы мне не быть самой собой?
Я ей с горечью говорю:
— Доченька моя, кто ж его знает, этого Клориндо? Что у тебя с ним?
Тут она мне ничего не ответила, только села, потупив глаза, но за нее говорило теперь ее голое тело, на котором не было ничего, кроме лифчика и подвязок, и оно теперь было так не похоже на то, каким было прежде. Я совсем потеряла терпение, вскочила с кровати, схватила ее за плечи, стала трясти и закричала:
— Ты меня своим молчанием до беды доведешь! Почему ты мне не отвечаешь? Я знаю, отчего ты не хочешь отвечать! Ты что ж, думаешь, я ничего не знаю? Вела себя, как потаскуха, с Клориндо, а мне ты ничего не хочешь сказать: ведь тебе наплевать на мать, только бы шляться по ночам! — Я все трясу ее за плечи, а она все молчит, ну тут я уж совсем потеряла голову. — Ты хоть эту гадость сними! — закричала я, срывая с нее подвязки.
Она не пошевелилась, не возразила, только сидела неподвижно, понурив голову и почти сжавшись в комок, а я рвала эти подвязки, сдирая их с нее. Но не могла с ними справиться, уж очень крепко они были пристегнуты; тогда я швырнула ее на кровать, и она уткнулась лицом в одеяло, а я дважды ударила ее и, тяжело дыша, бросилась на свою кровать с криком:
— Ты сама не видишь, во что превратилась! Как же ты этого не видишь?
Кто знает почему, но я на этот раз ждала, что она возразит. Она же только встала с постели и теперь, казалось, была озабочена лишь своими чулками, которые я разодрала, пытаясь с нее сорвать подвязки. Один чулок распустился от бедра до колена, и она, помочив палец слюной, нагнулась и стала водить пальцем по спускавшейся петле, чтоб она дальше не ползла. Потом она сказала совсем спокойно:
— Мама, отчего ты не спишь? Знаешь, ведь уже очень поздно.