«Простите, но я тоже кое чего добился после вас, — обиделся Брежнев, чувствуя непривычно странную, почти пронзительную свежесть головы. — Вы можете меня не слушать, но почему же и не поинтересоваться? Правильно, по вашим следам все и шли. Вы хорошо усвоили гениальный урок, и я с вами согласен: главное — не давать никому опомниться, вызвать в едином организме противоборствующие силы и столкнуть их. Прием весьма однообразен и даже примитивен, но что поделаешь, не мы же с вами создали природу человека. А вот у меня в этом отношении ничего не получилось…»
«Вижу, что ты так ничего и не понял, — безнадежно вздохнул Сталин. — Только зря тратил на тебя время…»
«Почему же не понял? — усомнился Брежнев, подзуживаемый каким то бесом противоречия. — Вы решили довести до конца заветы своих учителей, утвердить новую веру и ошиблись в высшем законе космоса: еще ни один разрушитель не смог удержать в своих руках ход событий, такова природа самой жизни…»
«Это я-то разрушитель? — иронически и очень спокойно переспросил Сталин. — Я, воссоздавший Российскую империю чуть ли не николаевских времен? Я, вернувший все, что промотал Ленин, и даже больше? Ну, говори, говори дальше…»
«Вы всего лишь счастливый баловень истории, — сказал Брежнев с некоторой завистью, начиная чувствовать непереносимую, щемящую во всех изболевшихся костях тоску. — Она ведь часто вверяет себя не тому… Хотя я знаю, о чем вы думаете… Не надо нам ссориться, зачем? Я знаю, вы не раз отказывались от власти, а затем все же давали себя уговорить… Тоже старый, испытанный еще задолго до пришествия Христова прием. Сила власти непреодолима, от власти может отказаться только психически больной, тот же русский юродивый… Мы связаны одной веревочкой, и всем нам отвечать перед высшим судом. Все наши различия исчезнут, а общее — останется…»
«Ишь ты! Мудрствуешь? Значит, всем одинаково? — с какой то холодной иронией поинтересовался Сталин. — Значит, я, разрушая, объективно создавал гораздо больше, а значит, и двигался вперед, а ты, допустим, создавая непрерывно, все непрерывно подтачивал, и нам с тобой — одинаково? Ну, хорошо, допустим и такое… А он? — с неожиданной ненавистью спросил Сталин, тяжело топая в камень. — Он — чистый и непорочный, другие в крови, а он в горних высотах? Эта политическая блядь вместе со своим международным кодлом? Это справедливо? Не лицемерь, даже если это твоя икона! Попытаться встать над человечеством, высасывая из собственного пальца различные химерические идеи и теории, а всю черную, тягловую работу свалить на других, откинуть весь опыт тысячелетий, отринуть самое природу человека, заставить его жить вопреки законам самой материи, самого космоса — разве это не проституция, не преступление? И главное, во имя чего? Чтобы жирели и размножались в мире всякие Лейбы? Чтобы им отдать власть над миром навсегда и бесповоротно? А по какому праву? Значит, даже лжепророк всегда прав, и виноват только рабочий вол? Хотя сам он разве смог удержать контроль над событиями, несмотря на все свое человеческое и политическое блядство?»
«Вы же знаете, в этом всегда особый счет, — сказал Брежнев, по прежнему движимый сейчас какой то слепой силой и защищая прежде всего самого себя. — Здесь другое — никто не волен в своем предназначении… На него упал тяжкий жребий начала. Разве можно вменять человеку в вину сам факт рождения? Мне думается, каждому будет определено самой точной мерой, и ему тоже: пытка светом предстоит каждому. Только никто из нас уже не узнает об этом…»
«Вот здесь ты, пожалуй, прав, — согласился Сталин. — И это очень досадно. То, ради чего и приходит человек, остается для него за семью замками. В чем же тогда свет и справедливость?»
«Но ведь он тоже ничего не узнает о себе…»
«Тогда в чем же смысл?»
Брежнев беспомощно вздернул плечи, и тут бледное сияние над Красной площадью стало меркнуть и вскоре в безоблачном черном небе стали проступать острые пики кремлевских башен и маковки храмов.
3
И он перенесся на просторную, ярко освещенную правительственную дачу. Был вечер, и было оживленно и людно. К проходной то и дело подкатывали большие черные машины, важно замедляли ход и плавно останавливались. Но иные из них сразу же проскакивали в ворота дальше, к самому парадному входу, из других же люди выходили у ворот и следовали дальше пешком. И сам Брежнев все это каким то особым образом видел и за всем пристально наблюдал, словно стоял на какой то высоте или на специальной вышке, плавающей в сплошном тумане, время от времени разрываемом ветром. «Странно, странно, — думал он, стараясь понять, где он находится и что это вокруг него происходит. — Никак не могу вспомнить… А впрочем…»