Глянул над головой Попельского, подавая знак своим опричникам. Эдвард вдруг оказался внизу. Бицепсы, которыми он совсем недавно поигрывал перед Ренатой, прижимали к земле твердые колени противников. Прижавшись щекой к земле, заметил, что ему на руки уселись двое людей в папахах.
Третий, одетый так же, как и его товарищи, запихнул голову Попельского между своими коленями, стискивая тому уши, словно в тисках, оперся обеими руками на его затылок и вогнул ее в мягкую траву.
Попельский больше ничего не видел, не мог пошевелиться, во рту ощущал жирные комья чернозема.
И тогда почувствовал второй удар.
Граф Бекерский стегнул нагайкой так сильно, что сорочка Попельского треснула на спине. Следующие удары были очень точно отмерены, попадали все время в одно и то же место. Граф скалился в усы, заметив, как полоса, сперва слегка покрасневшая, под новыми ударами вспухает на глазах, а вдоль нее виднеется мясо, испещренное струйками густой крови. Через минуту сорочка была порвана, а спина катавшегося Эдварда покрыта глубокими бороздами.
Бекерский бросил нагайку, вытер лоб белым носовым платком с кружевной каймой, запихнул руки в карманы брюк и вытащил их, сжимая что-то в ладонях. Тогда громко загоготал и разжал сжатые кулаки. Соль покрыла растерзанное мясо белым слоем.
Попельский вжался в землю. И вдруг давление колен на уши ослабло.
— Никогда никого не спрашивай о моей матери! — услышал он тихие слова Бекерского. — Никогда не приезжай в мое поместье!
Уши Попельского снова оказались в тисках. Он не понял слов «колючая проволока», но их немедленно поняло его испытывающее боль сознание. Это стало для него идиомой, которая значила «бесконечные страдания».
Бекерский кинул на фиолетово-красную вспухшую спину Попельского густую сетку из колючей проволоки.
Россияне продолжали кровавое дело. Прыгали по неподвижному телу, прижимая сетку к растравленным ранам и рассыпая вокруг горсти соли. Солнце жарило, испуганные селяне все теснее толпились на берегу Студеного, а палачи пинали ногами лежащего.
Граф Бекерский неподвижно стоял рядом и наслаждался страданиями своей жертвы. Тогда носком ботинка раздвинул ему ноги.
—
Он стал над Попельским, широко расставив ноги, а затем расстегнул ширинку.
— Видишь, какой у меня полный пузырь? — спросил граф, направляя струю на голову истязаемого.
Попельский очнулся и дернулся назад. Выгнулся дугой и перевел дыхание. Это было необходимо не для того, чтобы выжить, а чтобы завыть. Должен выть. Иначе бы умер. Бекерский вдавил его лицом в землю.
— Постоянно какие-то твари приезжают сюда и расспрашивают про мою мать! — тихо цедил он. — А я так поступлю с каждым, вот как сейчас с тобой. Возвращайся во Львова к своему дружку! Слышишь, нишпорко?
Застегнул ширинку.
Один из россиян поднял ногой голову Попельского. Тело детектива легонько вздрагивало.
—
Размахнулся и со всей силы нацелил носком в нос Попельского.
XI
Угол улицы Пильникарской и Старого Рынка был для раввина Пинхаса Шацкера желанным местом проживания, поскольку неким непостижимым образом идеально соответствовал личности и научным интересам настоящего ученого мужа. С углового балкона квартиры он видел место своего духовного служения — ближайшую синагогу, а также церковь св. Иоанна Крестителя. Именно этому еврейскому пророку раввин посвятил несколько статей в немецких востоковедческое изданиях. Всего за пять минут можно было дойти до архиепископского дворца, где он посещал своего друга, секретаря архиепископа Твардовского, ксендза Тадеуша Мазура. Эта дружба официально объяснялась общими научными исследованиями, а неофициально — страстью к ксендзовым наливкам. Оба изрядно любили их смаковать, споря при этом о палестинской ономастике или возможности ассимиляции еврейского меньшинства в Польше, поскольку раввин Шацкер был горячим сторонником этого явления.
Эти взгляды раввина решительно разделял также аспирант Герман Кацнельсон, который сидел в его кабинете, наблюдая, как слегка затуманенные глаза Шацкера пристально рассматривают через лупу еврейский текст, которым убийца Любы Байдиковой объяснил свою кровавую расправу.
— «Кровь, острие, руина, враг, конец, смерть для сына утренней зарницы не является позором и не является злом». Профессор Курилович перевел верно, — Шацкер положил лист, — и мне нечего добавить. Хотя, по моему мнению — очень вероятно, что эта надпись не происходит ни из одного известного мне еврейского произведения, написанного после Торы.