У Алешки из носа побежала струйка крови, и это ее отрезвило. Устало опустившись на стул, она уронила голову на руки и громко заплакала. Алешка видел ее дергающиеся плечи, слышал, как она задыхается от рыданий, но, странно, он не испытывал к ней никакой жалости. По натуре своей он был чутким мальчишкой, Клим иногда даже говорил, что ему не нравится в сыне слишком обостренная чувствительность («Мальчишка должен быть мальчишкой, а не сопливой барышней!»), а вот сейчас он ожесточился, и Анна, внезапно подняв голову и взглянув на него, вдруг поняла: это не оттого, что она избила его, это совсем другое…
Алешка, конечно, не мог понять всего, что происходило в их доме, тем более отношений матери с Крамке. Зачем мать позволяет немцу целовать ей руки? Или гладить волосы, обнимать за плечи? Разве она сама не видит в этом ничего плохого? А почему ж тогда она сразу отшатывается от немца, как только случайно заметит Алешку? И краснеет, и вид у нее становится такой, будто она в чем-то очень виновата…
Алешка ничего ей не говорил, твердо решив, что расскажет обо всем отцу, когда тот вернется. Он и теперь промолчал бы, если бы не Валеркино «Придательница!» Значит, и сам Алешка предатель, если ест тот немецкий шоколад. Но он же не знал, что это предательство! Знала его мать, а ему ничего не сказала…
Придя в себя, Анна положила руку на плечо сына и, заглянув в его глаза, спросила:
— Ты больше не любишь меня?
Он не отвечал. Думал.
А за что он должен ее любить? Вот она избила его, а ведь он чувствует, что виновата-то она сама. И избила она его потому, что ей надо было на ком-то сорвать зло. Не сорвет же она его на хромом дядьке Сидоре! А на нем, на Алешке, можно. Он — маленький, и за него некому заступиться. Его все могут избивать… До тех пор, пока вернется отец… А уж тогда…
— Чего ж ты молчишь? — сказала Анна. — Я спрашиваю, ты больше не любишь меня?
— Не люблю, — ответил Алешка. — И ты меня не любишь. Ты немца любишь. Никто немцев не любит, а ты…
Он увидел, как что-то заметалось в ее глазах. Наверное, сейчас опять станет бить. Ну и пусть. Пусть бьет, он вытерпит…
Но она вдруг встала и, ничего не сказав, пошла к двери. Когда она уже выходила из кухни, Алешка хотел позвать ее, потому что увидел, как она пошатнулась и схватилась рукой за косяк. Может быть, она больна? Может быть, с ней нельзя вот так?
И все-таки он не позвал. Чего-то в себе не нашел, чтобы позвать. Хотя ему и очень этого хотелось…
Нельзя сказать, что Ганс Крамке не испытывал к Анне никаких чувств. Он даже сам удивлялся, насколько эта женщина все больше и больше захватывает его воображение. Ганс теперь часто сравнивал свою жену с Анной и приходил к убеждению, что сравнение это далеко не в пользу Ирен. И дело тут было не во внешности: даже сейчас, когда Ирен перевалило уже за тридцать, она сохранила и свою свежесть и привлекательность. Она умела быть обаятельной, умела казаться доброй и кроткой.
Когда-то ее доброту и кроткость он принял за чистую монету, в чем ему потом пришлось немало раскаиваться. Уже через две-три недели после свадьбы оболочка кротости слетела с Ирен, как слетает от ветра вуалетка. Она оказалась женщиной властной, эгоистичной и себялюбивой. Трудно было даже поверить, что это та самая Ирен, которая совсем недавно так трогательно говорила Гансу: «Ты сильный, Ганс, и я верю, что ты всегда сумеешь защитить меня от злых ветров…»
Черт подери, если кто и нуждался в защите от злых ветров, иногда бушующих в их доме, то только не Ирен! Уж она-то стояла на ногах твердо, будто капитан на мостике во время шторма…
Однако больше всего в ней поражало отсутствие тепла, мягкости, тех ничем не заменимых качеств, которые каждый мужчина хочет видеть в женщине. Она никогда ни на кого не кричала, никогда не выходила из себя, даже в порыве гнева глаза ее оставались спокойными, но холодность ее и это внешнее спокойствие были, казалось Гансу, страшнее вспышек бешенства…
Анна, думал Ганс, слеплена совсем из другого теста. Он не строил себе иллюзий относительно ее чувств. Страх и только страх заставил ее сделать тот шаг, в котором она — Ганс не мог этого не чувствовать — день и ночь раскаивается. Но в то же время Крамке не мог не замечать и другого: Анна, может быть, благодаря как раз своему страху, старается стать для него больше, чем своего рода наложницей. Видя в нем человека, защитившего всю ее семью, видя в нем спасение от всех страшных бед, она заставила себя отдать ему часть своего душевного тепла. «Сейчас заставила, — думал Крамке, — но придет время…» Придет время, когда она поймет: все, что связывало ее с прошлым, кончилось, ей необходимо начинать все сначала. И он, Крамке, поможет ей это сделать. Как?.. Там будет видно. Не так уж трудно, например, поселить ее после войны в каком-нибудь чудесном уголке России и пусть живет. Для него живет. Он будет приезжать к ней и наслаждаться любовью и покоем. Разве каждый из них, преданных солдат фюрера, не заслужил того, чтобы по окончании войны устроить свою жизнь с наибольшим комфортом?..