«Конечно, он представлял себе нечто иное в силу своего похотливого воображения», – сердилась девушка, вспомнив фразу «предводительница амурного воинства верхом на единороге». Она брезгливо дернула носиком: «Верно сказал поручик. Такие, как капитан, – покупатели, как будто за целковый и душу в придачу к телу покупают».
А ведь она знала совсем другую Юлию Майер, чем ту, что якобы сочинил себе капитан, – совсем не ту Юлию, о которой судачат салонные ханжи. Юлию – в полноте чувств и достоинства, легко судившую о «Страданиях молодого Гете[49]» и смеявшуюся над «республикой Руссо», судившую о материях, недоступных и ее, Маши, начитанному уму. По мнению Машеньки, Юлия была куда лучше и интереснее всех этих «светских львиц», которым только бы лежать на софе провинциального зоосада.
При том особом ощущении действительности, которое обычно свойственно юному возрасту и притупляется сразу, как подступает взрослая жизнь, – кумиры рождаются быстро. Они бывают сомнительны и отвергаются с опытом, но недавний почитатель подспудно хранит им апостольскую верность до гробовой доски, а уж по молодости идет за ними даже в огонь. Нечто подобное случилось и с юной княжной Мелеховой.
Первоначальное ее знакомство с Юлией Майер было заочным, но сопровождалось обстоятельствами такими, что ничем иным и не могло закончиться, как детской влюбленностью княжны. Это было еще до войны.
Юлия, появившись в городе, тут же прослыла «скандалисткой» благодаря уже тому, что, ничуть не стесняясь своего звания, явилась на один из спектаклей в городской театр и вообще взяла за обыкновение бывать на публике.
– Как… как… – чопорные матроны не находили слов, заходясь негодующим румянцем, и тогда девицы «хороших фамилий» догадливо подхватывали:
– Как на промысле!
К этому беспрестанно квохчущему племени невест, обязанному своим совместным существованием только общему стремлению выйти замуж, чтобы потом тотчас начать злословить вчерашних «нежных подруг» и интриговать против них, воленс-ноленс принадлежала и Маша.
Как же раздражало княжну это сообщество пустых забот и наушных тяжб! Раздражало до такой степени, что смелая и независимая Юлия, презирающая vox populi и способная, даже не проронив ни слова, одним только своим поведением перевернуть устоявшуюся вселенную курятника, была обречена стать Машенькиным кумиром.
Княжна была обречена на «поступок» – иначе как же она теперь могла дышать, есть, пить, читать «о доблестях, о подвигах, о славе»? Что стоила теперь ее жизнь без «поступка»? «Одна ложь», – внушала себе Машенька, невесомо ступая по рыжим булыжникам Городского бульвара и, чтоб голова не закружилась, следя за собственной полуденной тенью, текущей впереди.
Тогда, летом 1854-го, она отделилась от «своего круга», очерченного сплетнями, и, сжигаемая оскорбленными взглядами подруг, точно муравей увеличительным стеклом, пересекала жаркий бульвар с картонным стаканчиком ледяного морса в руке, после чего… села на скамью подле Юлии Майер, которой бежать должна была, как проказы.
Так уж совпало, что в тот час Машенька прогуливалась без маменьки, которая, позднее узнав о поступке дочери, едва не упала в обморок. Вокруг Юлии в то время тоже не вилось кавалеров, поэтому княжне ничто не помешало.
И все же весь заготовленный монолог княжны только и вылился, что в два слова: «Жарко… плевать…»
Но в этих словах было куда больше искренности, чем в самом изысканном панегирике смелости Юлии, в памфлете против нравов общества, в трактате о правах женской личности… И Юлия это оценила. Не стала ни благодарить, ни смеяться над революционными фантазиями юной княжны:
– Не обвиняйте своих подруг, – искоса глянула она из-под поля своей «вульгарной» шляпки веселым карим глазом. – Их еще и нет вовсе. Так только – тень родительских наставлений. Хотите мороженую грушу? От нее даже небо леденеет! Так славно в этакую жару.
И они заговорили так просто, как будто не происходили из разных миров, а продолжили беседу, прерванную на полуслове вчера где-нибудь на званом вечере, куда были обе приглашены.
Они заговорили – минута возмущенного онемения бульвара стала минутой триумфа Машеньки Мелеховой. К ней вдруг вернулось чувство самое себя, в ней обнаружились силы быть собой. Что может быть лучше в эти годы!
И все время, пока в синих глазах княжны вспыхивали счастливые искорки, словно блестки солнечных бликов в морской воде, и пока девушка, смеясь, прикрывала белой перчаткой в руке подвижные губы, теребила оборки платья и заправляла непослушный русый локон в «кибитку»[50] с атласными лентами – все это время штабс-капитан Пустынников, стоявший чуть поодаль с другими офицерами, смотрел на нее, постоянно терял нить разговора, впрочем, пустого, и рассеянно трогал раскрасневшийся шрам над удивленно вскинутой бровью.